Тот же мраморный Данте задумчиво ждал Беатриче, и тот же запах мускуса, амбры и розы из всех складок портьер, ковра, самого Шемиота.

Они снова обнялись.

– Как ты мило одета…

Она улыбнулась.

– Если ты доволен.

Это было действительно изящное платье бледно-голубого цвета с серебряным кружевом, падающим спереди легко и просто. На плечах крылышки из того же кружева, низкий вырез и узкий длинный рукав, и узкая бархотка под грудью. Восемь гофрированных оборочек внизу платья производили легкое frou-frou при движениях Алины.

Шемиот учтиво слушал ее.

Ощущение оторванности от всего мира рождало в нем жажду страсти и жестокости. Он сознавался себе, что еще ни с одной женщиной не испытывал ничего подобного. Как всегда, в нем поднялась сначала жалость к Алине, жалость увеличила желание, а желание ослабило волю.

Выражение его глаз изменилось. Оно было так же нежно, как и раньше, но в нем сквозила ирония, смешанная с торжеством собственника.

Он сказал:

– Знаете, дорогая… я привез вам из имения… О… я не хочу быть смешным… я не нахожу это подарком… я привез вам, Ли, розги.

Краска медленно залила ее лицо.

Она возразила сдержанно:

– Какая неуместная шутка…

– Но это менее всего шутка, Алина!

– В таком случае… Нет, право же… я не хочу думать о вас дурно, Генрих… возьмите свои слова обратно.

Он слегка улыбнулся. Она испугалась замкнутого и холодного выражения его глаз. Она обняла его крепко, лепеча: «Нет, нет, сегодня пусть он не наказывает ее… сегодня нет…»

– Почему?…

И он снял ее руку со своих плеч.

– Почему сегодня. Ли, вы так малопослушны?…

– Потому что сегодня я ни в чем не виновата перед вами, Генрих…

– Очень хорошо. Длина… Предположим, что я накажу вас… ради своего каприза?…

Она содрогнулись. Как он раскрывал свои карты с очаровательной легкостью?… Но она не хотела подобных оскорбительных признаний!

Она прошептала с отчаянием:

– Нет, нет…

– Вы не логичны…

Она зарыдала от стыда и горя. Тогда она была виновата… но теперь она не виновата… а ради его удовольствия – это так унизительно, так ужасно. Она бросилась перед ним на колени, не понимая, что своим отчаянием, слезами и мольбами удваивает его желание.

Шемиот сказал ей с обычной учтивостью:

– Эту сцену я давно предвидел, Алина… я знал все ваши возражения и упреки… я знал, что вы поступите именно так… своевольно и необдуманно. Сегодня у вас нет другой вины передо мной, кроме вины протеста… Но это очень тяжкая вина, Алина…

Она подняла на него робкие глаза, улыбнулась сквозь слезы и пробормотала:

– Я обязана верить вам, Генрих…

Теперь она радовалась… Правда, где-то вне ее сознания, не задевая души и не задерживаясь и памяти, у нее скользнула мысль, что они оба лгут друг другу и она катится куда-то на дно, в грязь, но это было смутно, безболезненно и мгновенно.

Шемиот не хотел помочь ей. Он только отдал Алине бронзовый ключик от шкапчика, в котором хранились его ценные вещи и бумаги… Она плакала, а Шемиот спокойно следил за ее движениями и любил ее больше всего на свете.

Алина не могла бы объяснить, почему так уверенно она узнала, что ей нужно сделать сейчас и почему она инстинктивно угадывала ту форму своего повиновения, которая особенно волновала бы Шемиота.

Так, она сама увидала хрустальную вазу стиля ампир с двумя ручками по бокам и плоским, словно срезанным, горлышком. На ней было два белых матовых медальона, где золотые монограммы Шемиота перевивались фиалками.

Эта ваза стояла наполненная свежими нарциссами. Алина вынула ароматные цветы, напоминающие звезды, и, все так же не глядя на Шемиота, опустила туда розги, краснея и волнуясь. Они не очень длинны, жестки, матовы. Потом они станут гибкими и свежими. Они так больно будут жалить ее тело.

Она подняла глаза на Шемиота и увидела, что он бледный прозрачной, несколько пугающей ее бледностью, которую Алина уже заметила у него в первый раз на дачке среди ивняка.

Теперь она радовалась наказанию, несмотря на глубокий страх. Вся содрогаясь, бросилась на постель, отдернув перед этим широким жестом занавески. Она вкусила все наказание в глубоком молчании, и это восхитило Шемиота:

– Только ты… только ты понимаешь меня… Шемиот положил ей руку на голову. Не поднимаясь, нежным жестом она сняла ее и прильнула благодарным и влюбленным поцелуем. Но после взрыва нежности и любви он мало-помалу снова обрел свой холодный тон. Шемиот сказал ей слегка иронически:

– Теперь я более уверен в вас, Алина…

Нынешняя зима походила на северную. Снега выпало небывалое количество. Среди этой ослепительной белизны море казалось черным – грозным и никого не интересовало. Шемиот уехал в имение. Там же оставалась и Христина. Юлий предпочитал оставаться здесь, посещать театры, концерты и упорно ухаживать за Алиной. Она не относилась к нему равнодушно. Этот грациозный юноша, белокурый и гибкий, с глазами, как светлые аметисты, с пленительной свежестью рта, рождал в ней чисто физическое желание. Однажды она спросила его при встрече:

– Что у вас нового, мой мальчик?

– Моя любовь к вам, Алина…

– Как?… А ваша жена?…

– Я несчастен с нею. Она груба и алчна.

– Замолчите, гадкий… вы ведь знаете… я… я могу считать себя несвободной…

– Что из того?

– Вы чудовище…

Он взял се руку и начал осторожно и медленно целовать горячие ладони. Она была взволнована, удивлена, смущена и чуточку смеялась. Ах, этот мальчишка. Дрожь желания пробежала по ней. Ужаснувшись, она подумала о Генрихе Шемиоте. Боже, тот причинил ей столько горя!… К сыну у нее родилось иное чувство – опасное и нежданное. И это чувство, увы, она хорошо понимала. В нем не было ничего возвышенного или загадочного, ничего такого, чтобы напоминало глубокую и мрачную страсть ее к Генриху.

Он заметил мечтательно:

– О, если бы вы полюбили меня, Алина… пусть ненадолго… на день… два, но полюбили бы…

– Это был бы огромный грех, Юлий…

– Конечно…

Она медленно впитывала его мысль и где-то в тайнике души осваивалась с нею… Да… да… преступление упало бы на нее…

Но уже сейчас же после ухода Юлия ее охватила чисто животная тоска, смешанная с глубоким отвращением и усталостью.

Она думала: «Маленький Юлий Цезарь, что вы можете дать мне? Я навсегда отравлена вашим отцом… я брежу только им… перед вами я – старуха… Нет, нет, я буду бороться…»

Долгое время она находилась в состоянии большой подавленности, Она снова мысленно обращалась к последней сцене наказания. Она продолжала ощущать неудовлетворенность и неприятный осадок фальши в поведении Шемиота.

Она так жаждала оправдать его… Она видела ясно, что для нее теперь только один выход – это быть поистине виноватой, поистине грешной перед Шемиотом. Чувствуя, как она запутывается в своих мыслях, выводах, и не желая иметь никакого дела с медициной, Алина решила пойти на исповедь. Разве ксендз не тот же врач? Без сомнения, часто он даже более опытен и тонок, имея дело исключительно с душами. Воспоминание о религии, которую она давно утратила, оживило и ободрило Алину. Конечно, она пойдет на исповедь.

Она отнесется с уважением к словам ксендза и, возможно, воспользуется его советами.

С оттенком легкого задора она написала о своем намерении Генриху Шемиоту. Он ответил ей с обычной насмешливостью. Разумеется, она хорошо поступит. Христианство требует от женщины прежде всего послушания и покорности. У Алины родится туча благочестивых мыслей о верности ему, Шемиоту, о смирении, подчинении, о собственном женском ничтожестве, о причастности женщины к дьяволу…

В те дни Алине попалось на глаза жизнеописание блаженной Маргариты Марии Алякок. Святая замечала о духовнике своем, аббате Коломбьере: «Он не пропускал ни единого случая унизить меня – и это доставляло мне живейшую радость».

Алина опустила книгу и зарыдала, задыхаясь в атмосфере нежных слов, криков, признаний. Пламенная скорбь, пламенная жажда искупления и очищения переполнили ее сердце. Она боялась своей недостаточной покорности перед Шемиотом, и она погрузилась потом в глубокую грусть, которая доставила ей наслаждение.