– Что случилось? – с испугом спрашивает Корнелиус. – Заболела?
– Не то чтоб заболела, – отвечает Ксавер, – так накатило на нее, – плачет девчоночка, прямо в три ручья разливается. А все тот господин виноват, что с ней танцевал, ну этот франт, как его… господин Гергезель.
Из гостиной никак было ее не, увести, ну нипочем, а теперь ревмя ревет.
Вот уж напасть, прямо беда!
– Вздор! – говорит профессор, входит в переднюю и швыряет как попало свою одежду. Он молча распахивает завешенную портьерой стеклянную дверь и, не глядя на танцующие пары, сворачивает направо, к лестнице. Наверх он взбегает через две ступеньки и через верхнюю прихожую, и небольшой коридорчик идет прямо в детскую, сопутствуемый Ксавером, который остается у двери.
В детской еще горит свет. По стенам тянется расписанный пестрыми картинками фриз, на большой полке в беспорядке накиданы игрушки, лошадь-качалка, с алыми лакированными ноздрями, стоит, упираясь копытами в гнутые раскрашенные полозья, а на покрытом линолеумом полу валяются дудка, кубики, вагончики…
Белые кроватки с сетками поставлены совсем близко друг от друга.
Кроватка Лорхен в углу у окна, Байсера – чуть поближе к середине комнаты.
Байсер спит. Как и всегда, он звучным голосом прочитал молитву, не без подсказки «сизой Анны», и тотчас же словно провалился в сон, в бурный, пылающий багрянцем, непробудно крепкий сон; теперь хоть пали над ним из пушек – не услышит; руки со сжатыми кулачками закинуты на подушку, волосы неловко нахлобученного «паричка» слиплись в яростном сне.
Кроватку Лорхен обступили женщины. Кроме «сизой Анны», у самой сетки стоят дамы Хинтерхефер, оживленно переговариваясь то с нею, то между собой. Когда входит профессор, они поспешно отступают в сторону, и тут он видит Лорхен: бледная, она сидит среди своих маленьких подушек и плачет так горько, как никогда еще не плакала на памяти доктора Корнелиуса.
Красивые маленькие руки беспомощно лежат на одеяле, ночная рубашка, отороченная узкимл кружевами, соскользнула с хрупкого, как у воробышка, плеча, а голова, любимая эта головка, со слегка выдавшимся вперед подбородком, точно цветок сидящая на тонком стебле шейки, запрокинута назад, так что плачущие глаза Лорхен устремлены наверх, в угол между потолком и стеной, и кажется, будто она поверяет свою великую беду кому-то невидимому. Но, может быть, девочка просто содрогается от рыданий и оттого покачивается и никнет ее головка, а подвижной рот с изогнутой верхней губкою полураскрыт, как у маленькой mater dolorosa[3]. Потоки слез льются из ее глаз, и она не перестает испускать тихие жалобные стоны, нисколько не похожие на преувеличенные, надсадные вопли маленьких неслухов; о большом и настоящем сердечном горе свидетельствуют эти стоны, и у профессора, который вообще не в силах видеть плачущей Лорхен, а плачущей так, как сейчас, он никогда ее не видел, вызывают чувство нестерпимого сострадания.
И в первую очередь это чувство оборачивается острым раздражением против толкущихся здесь дам Хинтерхефер.
– Полагаю, – говорит он, повысив голос, – что стол еще не накрыт к ужину. Но все хлопоты, видимо, возлагаются на госпожу Корнелиус?..
Для чуткого слуха представительниц третьего сословия этого предостаточно. Разобиженные, они удаляются; ко всем неприятностям, еще Ксавер Клейнсгютль, стоя в дверях, строит им вдогонку насмешливые гримасы.
Выходец из низов общества и, так сказать, с младых ногтей к этому обстоятельству привыкший, но обожает подтрунивать над социальным падением дам.
– Девочка моя, девочка, – сдавленным голосом говорит профессор и, опустившись на стул возле кровати, обнимает маленькую страдалицу. – Что же это случилось с моей девочкой?
Лорхен орошает его лицо слезами.
– Абель… Абель… – запинаясь и всхлипывая, бормочет она. – Зачем… Макс… не мой брат? Пусть… Макс… будет мой брат!..
«Какая беда, какая непоправимая беда!.. Вот что натворили эти танцы, этот бальный угар!» – думает Корнелиус и, нe зная, что предпринять, смотрит на «сизую Анну», которая, скрестив руки на фартуке, степенная и суровая, стоит в ногах кроватки.
– Все оттого, – изрекает она многозначительно и строго, поджимая нижнюю губу, – что в ребенке женские чувства заговорили.,.
– Попридержите свой язык, – сердито отвечает Корнелиус. Хорошо хоть, что Лорхен не отталкивает,– не прогоняет его, как тогда в гостиной, а беспомощно льнет к нему, неразумно упрямо твердя только одно: «Пусть Макс будет мой брат…» – и, жалобно всхлипывая, просится обратно в гостиную: пусть Макс еще потанцует с ней! Но Макс танцует с Пляйхингер, дебелой особой, имеющей все права на него, Лорхен же никогда еще не казалась терзаемому жалостью профессору таким малым воробышком, как сейчас, когда она, вся дрожа, жмется к нему, не понимая, что случилось с ее бедным маленьким сердечком. Где ей понять, что она страдает из-за дебелой, взрослой Пляйхингер, которая может до упаду танцевать в гостиной с Максом, тогда как Лорхен это было дозволено один только раз, и то в шутку, хотя она куда милее. Но молодой Гергезель здесь ведь ни при чем, безумием было бы поставить ему это в вину. Страдания Лорхен – противозаконны и бесправны, значит, необходимо их скрывать. Но ее чувство безрассудно, а потому и безудержно. Вот в чем беда! «Сизая Анна» и Ксавер, правда, не видят этой беды, но, верно, по глупости или в силу душевной черствости. Отцовское же сердце истерзано стыдом и страхом перед этим и противозаконным бесправным чувством.
Тщетно внушают бедной Лорхен, что у нее и без того есть отличный маленький братик – беспробудно спящий рядом Ба-йсер. Сквозь слезы она пренебрежительно смотрит на сбседнюю кроватку и требует Макса. Не действуют на нее ни обещание профессора, что завтра они, «пятеро господ», будут гулять по столовой хоть до самого вечера, ни интереснейшие подробности, которые он собирается, еще до обеда, внести в игру с подушкой.
Ничего она об этом знать не хочет и также не хочет положить голову на подушку и уснуть.
Но вдруг оба они – Абель и Лорхен – начинают прислушиваться: что ж это совершается там? Шаги… двое шагают по коридору… и вот чудо свершилось, оно уже на пороге детской…
Ну разумеется, тут расстарался Ксавер!
Ксавер Клейнсгютль не только торчал у двери, глумясь над изгнанными из детской дамами. Он пораскинул мозгами и решил кое-что предпринять. Спустился в гостиную, потянул за рукав господина Гергезеля, шлепая толстыми губами, что-то рассказал ему и о чем-то попросил. И вот они оба здесь. Сделав свое дело, Ксавер опять стоит у двери, но Макс Гергезель, в смокинге, с чуть приметными бачками на щеках, улыбающийся, черноглазый, идет через комнату прямо к кроватке Лорхен – идет в горделивом сознании своей роли принца, дарящего счастье, рыцаря Лоэнгрина, с уст которого вот-вот сорвутся слова: «Я здесь, а значит, нет ни бед, ни горя».
Корнелиус потрясен почти так же, как и сама Лорхен.
– Смотри-ка, – говорит он едва слышно, – кто к нам пришел! Как это любезно со стороны господина Гергезеля!
– Уверяю вас, господин профессор, никакой любезности здесь нет, – отвечает Макс. – Вполне понятно, что мне захотелось еще разок взглянуть на даму, с которой я танцевал, и пожелать ей спокойной ночи.
И он подходит к онемевшей Лорхен в зарешеченной кроватке. Она блаженно улыбается сквозь слезы. Высокий, звенящий звук, сладостный вздох счастья слетает с ее губ, затем она молча поднимает на рыцаря Лоэнгрина свои золотистые глаза, чуть распухшие и покрасневшие, но насколько же они красивей глаз дебелой Пляйхингер. Лорхен не простирает рук, не пытается обвить ими шею Макса. Ни счастья, ни горя своего она не понимает, – но она этого не делает. Прелестные маленькие руки попрежнему тихо лежат на одеяле, а Маке опирается локтями на решетку кроватки, как на перила балкона.
– «Кто в жизни целыми ночами на ложе, плача, не сидел!» – И он исподтишка взглядывает на профессора, ожидая одобрения своей эрудиции. – Ха-ха-ха, «утешься, милое дитя»! Ты так мила. Я уже вижу тебя взрослой! Смотри только, не подурней! Оставайся такой, как есть! Ха-хаха! В ее-то годы! Ну, а теперь баиньки! Не будешь больше плакать, раз я пришел к тебе, маленькая Лорелея, да?
3
Скорбящей божьей матери (лат.)