Изменить стиль страницы

— На молитву! — кричит фельдфебель.

И так забавно звучат среди всеобщего разгрома и поражения напыщенные слова патриотического гимна: «Царствуй на страх врагам...»

...В одиннадцатом часу примчался ординарец из штаба корпуса:

— Тыловому парку отойти в Трубачов — в двух верстах от Холма, а среднему — в Заграду.

Передвижение совершенно непонятное, если принять во внимание, что головной парк расположен в Майдане-Рыбье, то есть гораздо дальше от позиций, чем средний.

Весь юг в пожарах. Между ними вспыхивают огненные залпы, сливая далёкие огни в один пылающий полукруг. Жители смотрят на зарево пожаров, которое разгорается с удивительной быстротой, ярко окрашивает облака и скоро тухнет, и тяжело вздыхают:

— Верно, хлеб горит...

Потом высказывают вслух удручающую всех мысль:

— Так и наше попалят...

Солдаты глухо молчат. Им объявлен сегодня свирепый приказ генерала Маврина.

Приказ этот разослан в «секретном» порядке ещё 25 мая, но, по распоряжению штаба корпуса, только сегодня оглашён во всеобщее сведение:

«Начальникам 18-й и 70-й дивизий. 1915 год. 25 мая. 2 часа 10 минут дня.

Командир корпуса приказал объявить копию телеграммы генерала Маврина: «При отступлении наших армий с неприятельской территории и с занятием неприятелем нашей территории неприятель производит пополнение своих армий за счёт местного населения и реквизирует скот. Главнокомандующий приказал одновременно с отступлением:

1) Уводить мужское население возрастом от 18 до 50 лет; желающим местным жителям предложить выселяться одомашним необходимым имуществом временно в Волынскую губернию, откуда идти на дорожные инженерные работы.

2) Уводить весь скот с тем, чтобы по нашем обратном возвращении скот был возвращён или щедро оплачен.

3) Уводимых местных жителей, годных к работе, желательно отправить в распоряжение генералов Величко, Артамонова и Лебедева, если от них последуют соответствующие запросы.

Об изложенном сообщается на зависящее распоряжение.

Маврин».

Подписал начальник штаба капитан Воскобойников.

Старший адъютант Кронковский».

Когда приказ был прочитан, первым отозвался Костров:

— Это черт знает что! Это варварство, достойное немцев, а не русских...

— Ого! И оптимистов пробирать начинает, — рассмеялся Евгений Николаевич.

— А по-моему, так и надо, — сказал Старосельский. — Кто хочет побеждать, тот должен уничтожать без всякого сожаления все вспомогательные средства противника. Нечего слезу пущать.

— Но ведь из этого ровно ничего не получится, — заметил Базунов. — Это надо было сделать десять месяцев назад. А теперь это бумажка для интендантов. Вспомните щедринское изречение: на неопределённости почиет их благополучие...

— При чем тут интенданты? — обиделся Старосельский.

— При чем? — язвительно усмехнулся Базунов. — А вы чувствуете эту игривую фразу: «Щедро оплатить»? Воображаете, сколько появится у нас охотников «щедро оплатить» небывалые гурты, взятые у небывалого обывателя?.. Хочешь оплачивать, да ещё щедро, — скажи прямо: по десять, по двадцать, по сто рублей с головы. Каждому будет ясно. А то — щедро. Сколько это: щедро? На мой взгляд, щедро — двадцать рублей, а по мнению интенданта Дуй-тебя-горой, если владельца коровы не повесили, то с ним уже расплатились щедро.

Вечером получено предписание: с утра приблизиться к южной окраине Холма. Выступление назначено на завтра в седьмом часу. Времени много. С неба льёт ледяной дождь и сеет какое-то болезненное отупение. Дождь проникает через крышу стодолы, которая давно превратилась в мокрую пещеру. Стуча зубами от стужи, мы молча ёжимся под одеялами. В стодоле дует. От ветра гаснет свеча. Сквозь щели пробивается огненная полоска пожаров. Из-за леса под Рыбье, верстах в двух, бухают наши тяжёлые орудия. Валентин Михайлович вдруг заявляет неунывающим тоном:

— Эге! Все-таки атаки здорово отбиваются нами.

Ответа нет. Все погружены в собственные тайные мысли, которые медленно рождаются под грохот тяжёлых пушек.

По-прежнему льёт дождь. Пасмурное небо покрыто серыми тучами. Возле отходящего парка толпятся встревоженные жители.

— Здесь позиция будет? — спрашивает со страхом молодая полька с ребёнком на руках.

— О, какой славный мальчик, — говорит адъютант. — Сколько ему?

Мать расцветает:

— Сегодня как раз семь месяцев.

— Вы с нами уходите? — задаёт вопрос Валентин Михайлович.

— Лошадей нет. Как мы пойдём? — вздыхает она. — Кажется, женщинам разрешают остаться..

— Все равно, — говорит Валентин Михайлович, — мужа заберут.

— Тогда и я пойду, — с тоской заявляет женщина. — Если суждено погибнуть, умрём вместе. — И, помолчав, добавляет с отчаяньем: — Но как идти? Лошади нет...

— Что там? Один ребёнок, — утешает её Валентин Михайлович.

— А вещи? Постель? Хлеб? Ведь человек не лошадь — на спину не взвалишь. Я и двух вёрст не пройду с ребёнком на руках.

— Муж поможет. Идут же вот — по восьми детей несут.

— Что ж хорошею? — произносит она рыдающим голосом. — Придётся броситься в воду... Под Замостьем одну женщину погнали на второй день после родов. Родила она двойню. Несла она, несла обоих детей. Четыре мили прошла. Дотащилась до Красностава, не выдержала: вместе с детьми в воду жучилась[56].

— Да вы не плачьте, — говорит адъютант, — здесь боя будет.

— Не бендзе? — с надёжной переспрашивает она.

— Нет, не будет.

— Как не будет? — раздражается Валентин Михайлович. — Что ж мы без боя отдадим им все до Холма?

— Будет или не будет, — говорит безотрадным голосом какой-то старик, — а бурку, платок и сапоги уже не вернёшь... Забрали.

В тоне старика звучат и злость, и насмешка, и какое-то враждебно-обидное презрение.

Мы садимся на лошадей и едем. На каждом шагу толпы изгнанников (погоньцы). В битком набитых телегах рядом барахтаются дети, свиньи и куры. Тощая лошадка, надрываясь, тащится по грязной дороге. Тяжело дыша, из последних сил налегают плечом на телегу бабы и более взрослые детишки. В каждом взгляде, который они бросают на нас, сквозь боль и слезы, читается глубокая ненависть затравленных зверей.

Дождь ледяными кнутами сечёт по коже и превращает дорогу в липкий студень.

— А все-таки немцы с трудом продвигаются, — воодушевлённо заявляет Костров. — Кабы такая погодка ещё простояла, они прямо сели бы... Ппэк!.. Где им по такой дороге свои пушки тянуть...

— Да, это им не заграница, — насмешливо вставляет ветеринарный фельдшер Маслов.

К двенадцати часам добрались до южной окраины Холма, где от высланных квартирьеров узнали, чту в Холм никого не пускают: во-первых, оттого, что там холера, и во-вторых, оттого, что в Холме все квартиры заняты штабными.

Майдан Стаенский. Заговорили и наши пушки. До последнего времени нашей артиллерии разрешалось расходовать не более трёх снарядов на орудие, то есть по 18 снарядов на батарею в сутки. С прошлой недели эта порция увеличена до 8о снарядов на батарею. Сейчас мы «утопаем» в снарядах. Со вчерашнего дня идёт беспрерывный артиллерийский бой.

С пригорка отлично видно, как падают и рвутся снаряды. Солдаты ни на минуту не уходят отсюда. Тут же столпились и жители. Глаза их прикованы туда, где торят поля и откуда веет смрадом и гарью. Солдаты с раздражением гонят их от себя.

Лежит скошенный, но не убранный хлеб. Солдаты обращаются к жителям:

— Вы бы лучше хлеб собрали, чтобы неприятелю не достался.

— Заборонено[57] — отвечают жители. — Сегодня воскресенье, праздник.

— Этим панам верить нельзя, — раздражённо ворчат солдаты. — Они, сволочь, рады, что австриец идёт...

Солдаты не любят населения, потому что в их глазах уже стёрлись всякие грани между жителем и «погоньцем». Отдельные беженские волны начинают сливаться в огромный человеческий океан, который давно уже вышел из берегов и понемногу захлёстывает солдатские массы. Тщетно суровые приказы предписывают солдатам гнать от себя беженцев и не допускать их к своим стоянкам. Беженцы всюду. Всеми правдами и неправдами они стараются держаться поближе к армии, потому что они не в силах расстаться с надеждой, что когда-нибудь однажды им удастся вернуться на покинутые места. Бледные, худые, притихшие, беженцы весь день молчаливо ютятся каждый у своего воза. Каждый воз — это юрта, охраняемая цепной собакой.

вернуться

56

Кинулась.

вернуться

57

Запрещено.