Изменить стиль страницы

Вот что рассказал мне сегодня доктор Борисов:

— Весь день я возился с ранеными. Вечером я с доктором Тхоржевским гулял по дороге на Бонахи. Я шёл впереди, доктор Тхоржевский плёлся где-то далеко сзади. После сорока двух операций поле, залитое закатом, казалось кровавым морем. Не знаю, о чем я думал, только вдруг по ту сторону канавы увидал небольшую фигуру в каске. Я приостановился, фигура тоже. Оружия при мне не было никакого — ни револьвера, ни шашки. Посмотрел я влево: до линии немецких окопов — черт знает как далеко. Я крикнул издали по-немецки: «Коmm hier, Kamrad!»[38]

Немец перепрыгнул через канаву и подошёл ко мне. За спиной у него болталась винтовка. Я подошёл к нему вплотную, схватил винтовку за дуло и потянул к себе. Между нами завязалась борьба. Немец полез в карман за револьвером. Я крикнул. Неожиданно появился доктор Тхоржевский. Он ударил немца по руке, и тот, видя, что нас двое, сдался. До штаба дивизии версты три, и мы повели нашего пленника прямо в штаб. Наскочил на меня вдруг какой-то дурацкий азарт. «Револьвер заряжен?» — спрашиваю Тхоржевского. «Заряжен». — «Захочет бежать — стреляйте».

Всю дорогу я глаз не сводил, следил за его шагами... Ну, совсем одурел...

В штабе мы положили на стол наши трофеи, я — винтовку, Тхоржевский — револьвер. Тут только сконфуженный немец разглядел, что мы оба — врачи, да ещё безоружные. И залепетал бедняга, смущённо оправдываясь: «Dass kann jedem passiren, nicht wahr?»[39] «0, Ja»[40], — успокоил я его.

Стали допрашивать немца. Оказалось, что и сам-то он не бог весть какой вояка: ополченец, из народных учителей. Послали его на разведку. Он сбился с дороги и попался на удочку, услыхав немецкую речь.

Вдруг вижу: лицо у бедняги перекосилось и смотрит он на меня с печальным упрёком. Потом вынул из кармана и показывает мне отпускной билет — завтра с утра домой собирался ехать, очередь вышла...

Жаль мне его стало до слез. Да что поделаешь? А тут ещё дивизионный врач неожиданно вмешался: «По какому праву вы взяли в плен немецкого офицера? Теперь немцы начнут кричать, что мы — варвары, нарушаем Женевскую конвенцию...» «А что же мне было делать? — оправдывался я. — Вижу: идёт немец. Кто его знает, какие у него намерения. А вдруг бомбу бросит, телефонную проволоку перережет, пушку подорвёт? Я инстинктивно обезоружил его и задержал». Однако дивизионный и корпусной командиры на нашу сторону стали.

Доктор Борисов провёл рукой по седеющей голове и не без гордости докончил повествование о пленении школьного учителя:

— О нашем поступке в приказе по корпусу объявлено. А я представлен к Владимиру с мечами. Бытие определяет сознание.

Отступаем. На официальном языке наше отступление почему-то называется «временным отходом в деревню Бонахи «. Идём густым белгорайским бором — под охраной пехоты и кавалерии. Это из страха перед венгерскими разъездами, которых здесь нет и, конечно, быть не может в этой дикой и непролазной чаще. Головную колонну ведёт прапорщик Болконский. Он лихо гарцует на своей кровной кобылице и время от времени кричит молодецким голосом:

— Расступись, леса белгорайские!

Местами дорога пересекается мшистой трясиной. Здесь пригнанные из окрестных деревень бабы неумело и неохотно набрасывают настил из валежника. Солдаты набрасываются на баб, с криком гоняются за ними по лесу, а Болконский громко и беззаботно подшучивает:

— Веселее, бабоньки, веселей! Не ударь лицом в грязь! За нами идут европейские народы.

Пахнет сосной и торфяной гнилью. Иду окружённый артиллеристами и пехотой. Солдаты откровенно высказываются:

— Ты думаешь, смерти мужик страшится али там бою, раны какой?.. Не своей охотой воюем.

— Не знаем, для ча дерёмся.

— Войну мозгами осилить требуется. А мы по чужой указке делаем.

— Одно сказать, — поясняет Пухов, — не такие теперь люди нужны, как мы. Люди мы тёмные, ни до чего не годные. Грамоте не знаем. Вон в Галиции дороги столбами мечены. Дороги за столбом разошлись, а нам и не видно, куда идти: прочитать не можем.,.

— Где уж нам. Прём через пень-колоду.

— Не по нутру нам эта война...

Пухов неожиданно нагибается, берет комок мшистой земли и, презрительно растерев её промеж пальцев, сердито окает:

— Было бы из-за чего воевать. Одни леса да болота. Посеять негде.

— За то леса-то какие, — говорю я.

— У вас в Уфимской губернии, — горячо возражает Пухов, — лесу изводу нет. На стеклянном заводе у нашего помещика сто двадцать саженей в день сгорает. А вырубать не поспевают. Где повырубили — опять заросло. Двадцать два года завод стоит. А лес у нас — чернолесье: ростяной... Дровят у нас — слава Богу. По десять копеек воз у помещика покупаем.

— Земли много? — интересуется Маслов.

— Нет, земля поделённая, одни овраги достались.

— А правда это, ваше благородие, — вкрадчиво обращается ко мне Маслов, — будто хотят передать солдатам, которые живые останутся, колонистов немецких земли?

Говорим мы тихо. Но вопрос о земле мигом долетает до всех. Десятки насторожённых лиц жадно вслушиваются в каждое слово. Тут и парковые, и пехотинцы, и группа кавалеристов.

— Не знаю, верно ли это. В газетах писали. Только и колонисты ведь такие же мужики, и земли у них мало.

— А в газетах писали? — пытливо переспрашивает меня пехотинец.

— Да, писали, что есть такое предложение.

— А генералы немецкие останутся? — доносится сзади чей-то насмешливый вопрос. И, не дождавшись, тот же голос комментирует свою фразу более злобно: — Значит, у крестьян землю отберут, а генералам из немцев прибавят?

— Пущай не дают. Не надо мне той земли, только бы войну скорей кончали, — говорит Пухов.

— Верно, Польша за немцем останется? — осторожно нащупывает пехотинец.

— Чья сила возьмёт, за тем и останется, — говорю я.

— Да ну её к лешему, Польшу самую. Какая в ней польза? — пренебрежительно отвечает Звегинцев.

— Тут, брат, не польза, — поясняет ражий кавалерист, — а сдаваться Рассее не годится. Контрибуцию агромадную потребует себе немец. Опять же на нашего брата перешьют. Телёнка остального отберут.

— Кругом мужику плохо, — вздыхает пехотинец.

Лес становится суше. У заборов лесных заимок видны женские лица, до бровей перекрытые пёстрыми платками.

— Шкира аж умирает, — острят солдаты.

Шкира бурно ударяет по балалайке и сыплет весёлой скороговоркой, поводя богатырскими плечами:

Катерина гречку вязала,
Катерина добре казала.
В Катерини чорни очи,
Катерина гарна до ночи.
Повисила чоботи на гвозди,
Сама себе вдарила...

Идём пограничными лесами. Ни уныния, ни подавленности. Меньше всего мы сейчас похожи на разбитую армию, в жалобных песнях изливающую свои печальные думы. Солнце ли сбивает с толку наших солдат, или душа вступила в какое-то тайное соглашение с историей, но кругом бренчат балалайки, и задорные частушки, опьянённые дерзостью и земными грехами, как осы, кружатся в воздухе. Поют решительно все. Частушка победоносно подчинила себе все умы и сердца. Изворотливая, насмешливая и гибкая, она зубоскалит, кривляется и беззаботно потешается над собой, над начальством, над нашими военными неудачами, над легкомыслием окопных красавиц. Над окопным героизмом и над окопной вошью.

У каждого своё на уме. Три пехотинца, высунув по-казацки чубы — фуражка только на честном слове держится, — лихо покрякивают и выплясывают словами разухабистую чечётку, полную убийственного сарказма:

Меня били, колотили,
Руки-ноги перебили
На Шреняве, на Сеняве,
Коло Сана, коло Яна...
По скулам дробила пуля,
По затылку броневик.
По зубам рука с прикладом,
Да по брюху вострый штык.
Меня били, меня гнали,
Ох, да гнали с Дунайца,
А народы все сказали -
Так и надо, подлеца.
вернуться

38

Сюда, товарищ!

вернуться

39

Это с каждым может случиться, не правда ли?

вернуться

40

Конечно.