Мать, придержав рукой колесо прялки, с укоризной взглянула на Андрияку:

— Где только у тебя сердце, Федор? Хлопец еще — одни кости, хаты сам не перейдет, а ты уже заботы на его голову валишь.

— Забот, мамо, я не боюсь, — улыбнулся Данько, поправляя на себе одеяло. — Страшно вот так, бревном лежать…

С шумом, с грохотом открылась дверь — с улицы вбежал Василько, в дядиной папахе, веселый, раскрасневшийся.

— Ух и шапка же у тебя! — восторженным возгласом встретил малыша Андрияка. — Где же это ты раздобыл такую? Не в махновцы ли записался?

— Это дядина, это я, пока он лезит…

— Славная, славная шапка… Ну, рассказывай, брат, где ты бегал, что так запыхался?

Однако рассказать об этом Василько так и не успел. Только было рот открыл, чтобы начать, как бабуся со словами: «Хватит тебе болтать!» — притянула его к себе, стала вытирать ему нос да раздевать, потому что руки у него так закоченели, что и пуговицы расстегнуть сам не мог… Данько тем временем снова заговорил с Федором, спросил, не возвращаются ли с фронтов.

— Мало кто, — покачал своей чубатой головой Федор. — Разве что по чистой, либо по болезни какой… А чтоб густо, так Антанта, брат, еще не пускает. Не унимается, ч-чертова кукла! Вроде уже и поджала было хвост, будто и блокаду обещала снять, а на деле новые козни строит! На нью-йоркской, на лондонской, на парижской биржах словно с ума спятили буржуи: наше, законное, народное добро в распродажу, говорят, пустили! Барышничают! Шахты Донбасса, никопольские рудники, терещенковские сахарные заводы — все это у них, говорят, сейчас там товар, друг у друга оптом покупают и тут же на бирже перепродают…

Мать, которая будто и не прислушивалась к разговору, вдруг настороженно подняла голову:

— И землю?

— Ну да!

— Разве ж они там не знают, что землю у нас люди уже поделили?

— Не хотят они этого за нами признавать, тетка Мотря! Говорят, что не той саженью Цымбал панскую землю размерил.

Мать взволнованно отставила прялку:

— Да неужто ж они снова войной пойдут на нас?

— А то постесняются?! — воскликнул Андрияка. — Это вам, брат, класс на класс… Вырвали передышку, а там, смотри, снова…

Скрипнула дверь — вошла Вутанька.

— Вот он где! — сказала, увидев Андрияку. — А тебя там уже ищут повсюду.

— Кто?

— Продотряд из волости прибыл!

Андрияка поднялся, собираясь уходить.

— Ты уж тут, дружище, поскорее выздоравливай, — кивнул он Даньку. — Жизнь, брат, зовет таких, как ты… Фершала не надо?

— От фершалов сбежал, — улыбнулся парень.

— А то у нас есть тут, за рекой, один коновал. — Оторвав зубами кусок газеты, Федор стал ловко сворачивать одной рукой цигарку. — Днем старикам грыжи вправляет, а ночью тайком мыло варит, думает, что мы не знаем.

— Не мылится его мыло, — раздеваясь, шутя бросила Вутанька.

— А знаешь, почему не мылится? Потому что с петлюровским оно у него душком.

Федор подошел к печи:

— А ну-ка, Вутанька, огоньку.

Вутанька выгребла ему целую пригоршню яркого, как вишня, жару.

Федор прикурил и, не прощаясь, вышел из хаты.

— Напугал же он меня! — с облегчением вздохнула мать. — Чтоб ему пусто было!.. Думала уже, что пришел снимать с бабы допрос.

— Это вам наука, — сказала Вутанька весело и, пряча за икону квитанцию, добавила: — Если Огиенко спросит, чтоб знали, — вот где его хлеб!

IX

Вечером, только зажгли каганец, в дом к Яресько явился Нестор Цымбал, привел на постой бойца-продотрядника. Пока Цымбал оживленно объяснял хозяйкам, что ставит им постояльца непривередливого и к тому же «всего на одну ночь», сам постоялец, темнолицый, с подстриженными усами, пожилой уже человек, щурясь, горбился у порога, видно, неловко чувствуя себя оттого, что его непрошеным гостем навязывают в чужой дом незнакомым людям. Он и кепку не снимал, словно боялся, что его не примут здесь, не снимал и винтовки с плеча, — она висела на нем как-то нестрашно, по-домашнему: прикладом вверх, дулом вниз. Заметив смущение приезжего, Вутанька поспешила к нему.

— Раздевайтесь, пожалуйста! — зазвенел ее приветливый голосок. — Вешайте вот сюда!.. Места хватит.

— Мне подушек не нужно, — криво улыбнулся постоялец, словно оправдываясь. — Я на полу, на соломке.

Осторожно поставил винтовку в угол, повесил кепку на гвоздь и, размотав с шеи старенький шарф домашней вязки, устало присел на лавку. Был он уже седоват, с глубокими впадинами щек на изнуренном продолговатом лице, с большими мозолистыми руками, которые, видно, немало переделали в жизни всякой работы. Сидел, покашливал, молчал.

Цымбал тем временем, перекинувшись несколькими словами с Даньком, шагнул к двери, крепко прижимая локтем свою тощую папку, на которую Данько не мог смотреть без улыбки.

— Поужинал бы с вами, — признался Цымбал, почуяв доносившийся из печи вкусный запах, — но спешу! Дела! Всего доброго!

И, тряхнув на прощание своей козлиной бородкой, нырнул в темные сенцы.

Постоялец все еще сидел молча, отдыхал. Мать, не переставая хлопотать у печи, время от времени посматривала на него. Натрудился, видно, за день человек в поисках хлеба насущного, ломом разбивая мерзлую землю по хуторам у богатеев. Сыт ли, голоден ли — никто у него не спросит.

Ставя ужин на стол, мать приметила, как загорелись у постояльца глаза на горячую еду. А стала приглашать к столу — снова застеснялся, нахмурился, не хотел, должно быть, объедать бедняцкую семью.

— Мы уж там заморили червяка.

И где это они заморили? У тех скопидомов хуторских, у которых и снега зимой по допросишься?

— Садитесь, садитесь, — настойчиво стала приглашать и Вутанька. — Чем богаты, тем и рады!

Сели наконец. За ужином постоялец, разговорившись, неторопливо рассказывал о себе. Екатеринославский рабочий он, слесарь с завода Шодуара. Оставил дома большую семью, не знает, чем она там и живет, а сам второй месяц вот так по волостям мотается, продразверстку из саботажников вытягивает… Нелегко дается каждый пуд: на той неделе четверых из их отряда изрубили бандиты под Лещиновкой. Нелегко, но что ж поделаешь? Не ждать же, чтобы петлей голода республику задушили!

— Нет, этого не будет, — горячо вырвалось у Вутаньки, и, будто застыдившись своей горячности, она спросила екатеринославца: — Много ли сегодня вытрясли в Запселье?

— Да вытрясли кое-что, — ответил он спокойно. — У гражданина Махини — знаете такого? — под настилом в конюшне обнаружили яму не меньше чем в полвагона.

— О, так у вас нынче хороший улов! — обрадовалась Вутанька. — Сегодня полвагона да завтра.

— Пшеница — первый сорт, да вот только… подтекла, попрела вся, — нахмурился екатеринославец. — Почитай, суточный паек целого завода в той яме сгнил.

— Хлеб святой погноить! — ужаснулась мать. Она была потрясена. Смотрела на икону в углу и видела за ней Вутанькину хлебную квитанцию. Хорошо сделала дочь. Надо, надо помогать. А то паны и впрямь вернутся и землю отберут. Будь у нее сейчас хоть какой-нибудь лишек — все бы отдала на республику!

После ужина гость, поднявшись из-за стола, стал благодарить хозяйку.

— Спасибо вам за хлеб, за соль, — промолвил он с проникновенной теплотой в голосе. — А еще большое спасибо за то, что сегодня по разверстке помогли, — нам уж тут рассказали об этом.

— Что вы, бог с вами! — сгорая от стыда, замахала руками мать.

— Нет, не говорите, — серьезно перебил гость. — В самое трудное время именно такие, как вы, незаможники республику нашу поддержали.

Закурил и, присев у печки, нахмурился, задумался, пуская дым в трубу.

Данько, следя за гостем, ощущал, как все сильнее растет в нем теплое, сыновнее чувство к этому согбенному трудом человеку с посеребренными уже висками, к человеку, который, несмотря на свои годы, в лютый холод неделями мотается со старенькой трехлинейкой по глухим волостям, добывая хлеб для своего железного, впроголодь воюющего класса…

— Как же там, на заводах, у вас теперь? — перебравшись на лежанку, заговорил Данько.