Яресько слушал и ушам своим не верил. Ганна… Вечная батрачка, та, что вместе с ними в Каховку ходила, вместе с батрацкой голытьбой на степных таборах горе мыкала. И это она теперь бандиткой стала?

— Давно уже о ней у нас тут не слышно, — заметив, как это поразило сына, успокоительно промолвила мать. — Может, в другие края перекинулась, а может, и вовсе где-нибудь забубенную свою головушку сложила…

— Все может быть, — со скрытой насмешкой заметил Огиенко. — Может, в Гуляй-Поле у батька гостит, а может, и здесь вот, в этом лесу, коней кормит да нас с вами поджидает.

И, откинувшись назад, с размаху стеганул лошадей кнутом.

Замелькало, пробегая мимо, хрупкое, сияющее лесное царство… До сих пор Яресько как-то и в голову не приходило, что этот чистый лес его детства, эти застывшие в светлом зимнем очаровании деревья могут таить в себе какую-нибудь опасность. А сейчас, после загадочных слов Огиенко, из глубины леса, из его хрустальных, увешанных белоснежными гирляндами пещер вдруг дохнуло неведомой угрозой, и голубые вечерние тени, окутывая лес, казалось, уже населяют его толпами лохматых загадочных призраков.

Дорога между тем свернула от леса и пошла напрямик через пойму реки, и взору открылось небольшое село под горой со знакомой деревянной церквушкой.

Высокие дымки поднимались над трубами, таяли в морозном предвечерье…

Это уже были Кринички.

IV

На косогоре, в вишняке, присела, притаилась отцовская хата. Завалена снегом, подперта по углам кривыми, почерневшими от времени бревнами… Зато из дому — с улицы видать — пышет огнем, веет теплом, буйным пламенем пылает печь, и на ярком фоне этого пламени то и дело появляется знакомая фигура: сестра! То наклонится, то выпрямится возле печи, — видно, ужин готовит.

Уже Данько с матерью был почти у двери, как вдруг откуда ни возьмись выкатился ему под ноги кудлатый щенок, запрыгал, затявкал с забавным усердием. Мать прикрикнула на него, отгоняя:

— Пошел вон, Колчак! — но тот не унимался и все норовил вцепиться в истрепанную шинель молодого хозяина.

На гомон выскочила Вутанька.

— Кто это здесь воюет? — И, разглядев в сумерках приезжих, бросилась к Даньку. — О боже милый! Братик!

Горячая, раскрасневшаяся от жара печи, схватила продрогшего с дороги вояку в объятия, обдала печным духом и почти внесла в дом на упругих, сильных своих руках.

Пока мать подтягивала фитиль в каганце (чтоб сыну светлее было в комнате), Данько, прислонившись к теплой печи и отогревая закоченевшие руки, следил, как Вутанька, наводя порядок, порхает по хате. Кажется, совсем не изменилась за это время! Как и раньше, вишнево горят румянцы на смуглых, с ямочками щеках, жарко блестят, светятся по-девичьи озорные глаза… И сама вся еще как девушка: подвижная, легкая, стройная. Ситцевая голубенькая кофточка туго облегает талию и высокую грудь… Как-то удивительно было слышать, что это к ней, к Вутаньке, тихонько обращается откуда-то с печки приглушенный детский голосок:

— Мамо… слысите, мамо… где мои станы?

— Зачем тебе штаны, печушник? — обернувшись на голос сына, засияла Вутанька. — А ну-ка, вылезай, покажись дяде! Вот теперь дядя у тебя есть! Бабуня привезла!

На печи послышалось сопение, какая-то возня и потом:

— Я без станов не вылезу…

— Вот тебе и на! — засмеялась Вутанька. — Ну ищи, куда же ты их задевал?

— Давай-ка я тебе помогу, — наладив каганец, сказала внуку бабушка. — Так ждал, что приедет отец или дядя, теперь забился в нору, и на свет тебя не выманишь. Окрайца от зайца хочешь, Василек?

— Хоцу.

Она достала из котомки краюшку своего же домашнего хлеба, насквозь промерзшего, искрящегося от мороза.

— На, это мы с дядей для тебя у зайца отняли.

Соблазненный краюшкой, спустился наконец с печи на лежанку сам Василько — белоголовый, лобастый карапуз. Подошел к краю лежанки в штанишках из домотканого полотна с лямкой через плечо, остановился, насупившись.

Данько внимательно вглядывался в племянника. Насупленный, не по-яреськовски белобрысый, а глаза… вылитый Бронников!

Он протянул ему руку:

— Ну здорово, Бронников.

— Длас-туй-те.

Так они познакомились. Но по-настоящему Василько признал дядю лишь после того, как тот снял шинель, и всю хату сразу словно озарило красное галифе, а на сапогах сверкнули настоящие кавалерийские шпоры.

— Спо-лы… А где зе вас конь и седло?

— Эх, брат Василько, — невесело улыбнулся дядя. — Сам бы я хотел знать, где сейчас мой конь да седло.

— Рано тебе еще о седле думать, — прикрикнула бабушка на внука. — Марш на печь! Твое еще там, хлопче…

Вутанька, присев возле брата и нежно поглядывая на него, расспрашивала о здоровье, потом вдруг похвалилась, что недавно получила письмо от своего Лени.

— Три недели шло: откуда-то со станции Апостолово… Ты не знаешь, где это Апостолово?

— Апостолово, а там и Берислав, Каховка, Чаплинка, — задумался Данько. — Если б не эта моя дурацкая хвороба…

— Леня там и о тебе пишет, — поспешила утешить его сестра. — Очень, говорит, сожалели о тебе, славный разведчик был.

И, заметив, как при этом повеселел брат, Вустя кинулась искать письмо, спрятанное где-то за иконой в углу.

— На вот, лучше сам почитай.

— Еще не начиталась, — строго сказала мать, увидев письмо в руках Вусти. — Каждый вечер вместо молитвы на сон грядущий… Ступай корыто принеси!

Вутанька, вскочив, быстро внесла из сеней деревянное долбленое корыто, то самое, в котором мать купала Данька, когда он еще был маленьким.

— А вы как бы хотели, мамо? — поставив корыто перед братом, снова вернулась к тому же Вутанька. — Столько времени не было никакой весточки, и вдруг… из какого-то Апостолова. Далеко это, Данько?

— А ты что, — усмехнулся брат, — уж не задумала ли туда махнуть?

— О, если б только знала, что застану его там!.. На крыльях бы полетела!

— Опомнись, шалая! — выпрямилась у печи старуха. — Выбрала время, чтобы летать!

— Ганна летает же? — озорно блеснула глазами Вутанька. — Почему же нам нельзя?

— Да, расскажи, что это тут у вас с Ганной стряслось, — спросил Данько. — Мне просто не верится…

— Длинная песня, — живо заговорила Вутанька. — А только я думаю, что во всем этом в первую голову дядьки ее виноваты. Как хотели когда-то продать ее молодому Фальцфейну, так теперь атаману Щусю в банду продали! Бандиты сами, бандиткой и ее сделали!

— Тише, — оглянулась мать на окна и, отстранив Вутаньку, стала рассказывать сыну обо всем этом по-своему. — Соли тогда как раз у людей не стало, так Сердюки в супряге с гноевщанскими монахами махнули по чумацким шляхам через всю Украину на Сиваш за солью: там, дескать, ее сколько хочешь, даром нагребем… Да не те, видать, времена, чтобы чумаковать: не дойдя до Перекопа, где-то в пути попали в ватагу к махновскому атаману Щусю. Налетели с ним потом сюда, да и Ганну подхватили…

— Сама я не видала его, — добавила Вутанька, — но, говорят, красавец матрос по хуторам всех девок с ума посводил.

— Скатерть неразрезанных керенок оставили Сердюки Лавренчихе за дочь, — полушепотом рассказывала мать, — а сами, говорят, за нее горшок золота взяли!

— А где же они сейчас промышляют? — спросил Данько.

— Говорят, и до сих пор они при Ганне оба, — громко сказала Вутанька. — Она теперь, после того как ее Щусь пулю схватил, сама над всей бандой атаманит!

— Да хватит о ней, — оглянувшись на окна, предостерегающе промолвила мать. — Лучше меньше поминать ее, на ночь глядючи. — И — Вутаньке: — Поди-ка окна позакрывай. Да корове на ночь корму подбрось, да потом сбегай к Семенихе постного масла займи.

— Ох и свекровь же кому-то достанется, — одеваясь, лукаво стрельнула глазами Вутанька. — Живет где-то девушка и не знает, что ее тут ждет! — И, засмеявшись, выскочила из хаты. Через минуту она уже громыхала под окнами, навешивая обмерзшие камышовые маты, которые зимой служили им вместо ставен.