— На, разбирай, Дмитро.

— Вот пошли меморандумы, — взяв бумажку, сказал Килигей. — Тот — от Яникосты, а этот от кого же?

— А это лично-персонально от меня, от чаплинского гражданина Кулика.

— Что же ты тут нацарапал?

— Ты читай, читай…

Килигей неторопливо развернул густо исписанный закорючками листок.

«Начальнику побережья Черного моря,

защитнику труда, тов. Килигею

С детства мыкаясь по наймам, много лет проработав на собственницу-помещицу, называемую в народе Фейншею, я хоть в жизни не пил и не мотал, однако остался и поныне в великом убожестве. Нарожденный в степи, в кибитке чабана, работая сызмала пастушком-верблюжатником и сильно забитый и задерганный со всех сторон панскими холуями, не имел я в сердце львиной отваги, чтобы героически выступить в рядах красных повстанцев на бой с душительницей Антантой.

Однако есть хочется каждому, голодных ртов полна хата, дети малые, они ни в чем не повинны, а как вырастут, так еще послужат революции достойно. Так что я прошу красную державу рабочих и крестьян помочь мне посевным зерном, которое с лихвою при первой возможности верну.

Проситель Кулик».

— Вот так закрутил, — сказал Килигей вполголоса, прочитав Куликов меморандум. — И складно и жалобно… Кто ж это тебе так, не к дьяку ли ходил за помощью?

— Своим умом живу.

Килигей, улыбнувшись, обратился к бойцам, которые как раз перетаскивали зерно с парохода на берег:

— Ну как, хлопцы, дадим Кулику на посев?

— Оно после всего и не следовало бы, — зашумели в толпе. — Как-никак выбыл из наших рядов… За печкой отсиживался…

— А дети есть? — спросил дед — вожак хорлянских рыбаков.

Кулик выпрямился:

— Если говорить по правде, так больше, чем у меня, потомков ни у кого в Чаплинке нет! Целая босая команда в хате! Иван Кулик, Демьян Кулик, Петро Кулик, Федор Кулик!.. Мал мала меньше! Есть еще и такие, что в люльке.

Бойцы засмеялись.

— В летах дядько, а потомков, вишь, нажил…

— Да так уж случилось, — словно оправдываясь, заговорил Кулик. — Это как при севе бывает: один выйдет рано, до рассвета, сюда горсть, туда горсть, до обеда, глядишь, уж и отсеялся. А я, хлопцы, — голос его как-то жалостно дрогнул, — из-за бурлацкой своей жизни поздно вышел, когда солнце юности моей к закату уже повернуло…

— Не журись, — хлопнул его по плечу Житченко. — Поздно посеял, да густо взошло.

— Что густо, то густо, — усмехнулся Кулик в свою полынно-кураевую бороду. — Днем и не видно, а вечером как сбегутся к миске, так и не разберешь, все ли мои или соседских еще половина… А ну, стройся на перекличку! По порядку номеров! Иван! Демьян! Федько! Петько!.. Проверишь — выходит, что все свои, всех кормить надо.

— Да пусть растут на здоровье, — весело зашумели бойцы. — Еще нам солдаты во как понадобятся!

Дали Кулику зерна. Даже закряхтел Мефодий, вытаскивая из трюма пятипудовую свою долю на берег.

Килигей тем временем приказал снарядить красный обоз с зерном в подарок бедноте Чаплинки и других сел. Закипела работа! Насыпали мешки по самую завязку, наскоро надписывали на них, кто кому посылает, а потом, взяв за углы, кидали с размаху в кулацкие возы, так что они только поскрипывали и стонали, оседая под этой тяжестью. Кидали пожилые фронтовики, кидала молодежь, кинул, захваченный общим настроением, и Яресько вместе со своим другом Яношем. Подводчику, старому Гаркуше, хлопец долго и строго наказывал, куда, под чье окно доставить.

— А мне? — жадно обводил глазами мешки Гаркуша. — Добудь что-нибудь и на мою долю, а?

— Наша, дед, пшеница у вас не взойдет, — ответил Яресько.

— Ишь ты! Это почему?

— Сорт такой. Пролетарский!

— Ну где же это правда на свете! Не дали ни зернышка, да еще и фурманов из нас сделали, — никак не мог успокоиться Гаркуша. — Хоть шерсти тюк под задницу деду дайте, чтоб мягче в дороге сиделось!

— Кому это здесь шерсти занадобилось? — грозно спросил Килигей, появляясь из-за возов.

Гаркуша угодливо засуетился:

— Это мы, фурманы… Нам и шерсть годна, абы кишка полна.

— На вашу кишку вовек не напасешься, — нахмурился Килигей. — Сын и по сю пору петлюровской мотнею Украину метет?

— Да что ж сын…

— Отчаливайте, обоз уже двинулся!

Тронулись, поскрипывая, возы; задумчиво смотрел вслед им Килигей. Впервые с тех пор, как существует этот тополиный порт, обозы с хлебом идут не из степи, а в степь, не в темные трюмы чужих судов таврийское льется зерно, нет, оно подымается из трюмов на-гора к солнцу, к весне, снова возвращаясь к тем, кто его вырастил, кто его посеет…

Подошел Баржак, стал рядом и тоже засмотрелся:

— Что же, сбылось, Дмитро?

— Сбылось.

Их волей, их силой свершилось наконец то, о чем не раз, обливаясь горьким потом, мечтали они тайком в годы своей юности, проведенные здесь, на каторжных этих эстакадах.

XIV

Из тополиного порта отбитый у греков хлеб дошел и до Строгановки, отведал пшеничного и капитан Дьяконов в Оленчуковой хате.

Дьяконов попал в Строгановку как раз в разгар весенних работ. Оленчук с первого же дня взялся за виноградник. Он вовсе не собирался превратить свое благородие в батрака, но Дьяконову не сиделось без дела, и вскоре село уже видело их обоих — и Оленчука, и бывшего его батарейного на винограднике рядом: с утра и до вечера трудились они. Оленчук научил офицера обрезать кусты, окапывать, и Дьяконов оказался не совсем бездарным учеником. Сын отставного офицера и сам с юных лет офицер, он в первый раз в жизни так близко столкнулся с трудом простого человека, в первый раз в жизни сменил оружие на садовый нож и лопату, впервые испытал здесь высокое, никогда раньше не изведанное им наслаждение трудом.

Виноградник Оленчука — над самым Сивашом, на пологом склоне, обращенном к солнцу. Оленчук рассказывает, что еще при дедах его на этих местах, над Сивашом, где сейчас огороды и виноградники, была мертвая земля, один кермек да солонец рос, которого и верблюды не едят. Мертво было, пока кто-то из Оленчукова рода не докопался здесь до сладкой воды. Вода тут все: где она — там жизнь.

— Будто и много ее, а не напьешься, — глядя на разлив Сиваша, с горечью говорит Оленчук. — «Зато тебя и много тут, что волы тебя не пьют», — шутили когда-то чумаки, удивляясь, что волы не желают пить соленую здешнюю воду. Из-за недостачи воды тут и дерево у нас никакое не растет, одна только жилистая акация маловодье это выдерживает.

— А вон те? — указал Дьяконов на группу высоких серебристых деревьев, одиноко высившихся далеко за Сивашом.

— Так то ж осокори на поповой усадьбе. Где осокори — там как раз колодец: еще перед войной мы с братом копали. И на Сиваше тоже примечайте, где кустик камыша темнеет, там, значит, пробивается понемногу из глубины, из трясины сладкая вода…

Сиваш, это таинственное Гнилое море, не перестает удивлять Дьяконова. Чудо природы. Геологическая загадка. Лежит болотистым мертвым простором, с сизоватым налетом соли, раскинувшись до самого горизонта, до чуть темнеющей там вдали полоски Крымского берега.

— Это Литовский полуостров?

— По-ученому — Литовский. А мы его Турецкой батареей называем. Когда-то там турецкая батарея стояла. Когда мальчишкой был, — неожиданно улыбнулся Оленчук, — бегали мы туда птичьи гнезда искать. Много птиц на той батарее гнездилось.

— Через Сиваш бегали?

— А что ж, летом он, бывает, пересохнет, аж пыль встает. Кто знает, тот и на возу проедет, а если кто так, наобум, пустится, то… — Оленчук глянул на офицера как-то искоса. Дьяконову показалось, что даже с подозрением: не бежать ли, мол, надумали, ваше благородие? — Один пошел, не спросясь броду, да и поныне нету. Вот он — Сиваш.

Странное море! Изменчивое, коварное. То покроется водой, то снова сгонит ее ветром назад в Азовское, и останется тут на сотни верст голое болотистое дно с тысячами ловушек, трясин и промоин, топей и ни на какие карты не нанесенных гнилых ям. Вязкий вонючий ил чуть подернут сверху сивым налетом.