Изменить стиль страницы

— А кто знает, может, и такая пшеница росла когда-нибудь на планете, — серьезно возразил профессор. — Да, может, когда-нибудь и в будущем родить будет. Если, конечно, не превратят землю в сплошной атомный шлак…

Пикетажисток между тем уже зовет мастер. Василинка и Лина берут свои пестрые палки и спешат к месту работы, а тетка Катерина, оставшись в тени под навесом одна, подобревшими глазами смотрит, как ветер треплет их легонькие ситцевые платьица. Бульдозеры на валу оживают, один за другим проваливаются в забой, где им предстоит работать до вечера, ворочать пласты этих киммерийских глин. Вот уже и Левко Иванович своим грузным телом втискивается в кабину, а Кузьма Осадчий кричит ему со своего бульдозера, стоя на гусенице во весь рост:

— Киммерийцы мы, дядько бригадир, киммерийцы! Теперь мне ясно! Понятно, почему так жаждет моя кровь синевы эгейской и беломраморных эллинских островов!..

Тронка i_036.png

Вот он шумит сейчас, приплясывает на гусенице, а наступит вечер, приплетется Кузьма к вагончикам, как побитый, спешенный и поникший, остановится перед бригадиром, а тот в это время уже бреется после работы, готовится ехать с женой в село к сыновьям. Бреется Левко Иванович, а сам напевает, как песенку, какое-то стихотворение, прочитанное им еще зимой; к нему он подобрал и свой собственный нехитрый мотив: «Лишь правда извечна, а то все трава!..» Проведет бритвой, намылит щеку и снова еще громче: «А то все трава!.. А то все трава!..»

— Левко Иваныч, — наконец осмеливается прервать его Кузьма. — Снова с моим что-то… Еле из забоя выбрался.

— Спазмы? Тромбы? Или, может, инфаркт?

— Не знаю, — чуть слышно тянет Кузьма, а сам старается спрятать смущение под густыми бровями, посеревшими от пыли.

— И что же теперь будет? — закончив бритье и вытягивая шею перед зеркальцем, прилаженным к карнизу вагончика, спрашивает бригадир. — Повесим носы, пусть повисят или как?

Тетка Катерина, сообразив, чем все это угрожает, спешит напомнить мужу:

— Мы с тобой собрались детей навестить!

— Отойди, солнышко, не то как бы мне не порезаться!

— Ну, скребись побыстрее да едем!

— Сначала поглядим, что там у него, — складывая бритву, говорит Левко Иванович и, продолжая напевать свой мотивчик, отправляется с Кузьмой к танку, где уже сбились стадом несколько бульдозеров в ожидании, когда освободится укрепленный на танке кран. (К вечеру возле танка всегда многолюдно — за день обязательно набежит какой-нибудь ремонт.)

Сердитым, ревнивым взглядом следит Бражиха за мужем, и ей хочется на всю степь закричать, когда она видит, как муж, скинув чистую сорочку, которую только что успел надеть, снова натягивает на себя рабочую куртку и лезет под брюхо Кузькиного бегемота. Долго не вылезает. Кузьма ему туда еще и электрической лампой подсвечивает, потому что под бульдозером уже темно. Вздохнув, присмиревшая Бражиха упавшим голосом жалуется девушкам, замечтавшимся на пороге вагончика:

— Теперь уже на всю ночь.

Всю тяжесть мужниной работы она ощущает даже не тогда, когда он трудится, роет землю, набирает и выбрасывает ее из забоев на поверхность, а больше всего когда подгонит к танку свой бульдозер и начинает возиться возле него или, вот как сейчас, помогает ремонтировать кому-то из своих товарищей. Если взялся, то его уже не оторвешь, до поздней ночи не вытянешь. Придет потом словно выжатый, но зато довольный, что дело свое сделал. Она знает мужнину работу, знает, как достается ему в сырые, холодные зимы, когда, не переставая, льют дожди или бушует метель, — в такой холод, кажется, немыслимо к железу и прикоснуться голыми руками, а он спокойно берет, ощупывает железные мускулы. С утра и до ночи без тепла, на ветру, в кабине сквозняки, фуфайка насквозь продувается, а тут тебя еще и радикулит ломает — профессиональный недуг бульдозериста. Или, скажем, весной, когда черная буря гудит над степью, когда так затянет небо, что и работать приходится при свете фар, и солнце в небе тоже, как подслеповатая фара, чуть-чуть поблескивает в пыли…

— Этой весной буря прошла какая-то вроде бы маслянистая, липкая, будто с нефтью. Не с Каспия ли нанесло? — говорит тетка Катерина, присев рядом с девчатами на ступеньках вагончика. — Так, бывало, насечет за день, что потом не отмоешься, одежду не отстираешь, хоть выбрасывай. Не выходите, девчата, ни за бульдозеристов, ни за скреперистов, — невесело пошутила она.

При упоминании о скреперистах Лине почему-то представился Египта, озорной, веселый. Он сейчас небось, оставив свой скрепер, ужинает где-нибудь в чайной беззаботно и при этом игриво подмигивает какой-нибудь девчонке своими цыганскими глазами. Или, может, в драку какую попал, он до этого охоч; а может, взяли его дружинники, а то где-нибудь в дороге громыхает по степи и везет ей, Лине, полный шестикубовый ковш абрикосов — улыбнулась она этой шутке Египты и загляделась на небо, вдоль которого от края до края высеялся звездами Чумацкий Шлях. Чумацким Шляхом назван когда-то этот изгиб Галактики. Магистральный канал проходит на юг как раз по этой звездной трассе, по которой молодая революция шагала в обмотках на штурм Перекопа, а в старину со всей Украины шли тысячи чумацких мажар, чтобы нагрузиться солью на крымских соляных озерах. Босыми ногами проходили тут когда-то твои пращуры, пускались, словно Колумбы, в сухой океан степей. И не раз, бывало, их тут косила чума и глаза еще у живых выклевывало воронье. Сквозь столетия, сквозь чуму, сквозь пожары пролегает этот путь, путь мужественных трудовых людей, страдный путь невольников и невольниц, которых со скрученными за спиной руками гнали в полон в Крым, шлях рыцарей запорожских, топотом своей конницы будивших весь край… Сколько крови и слез вобрала в себя эта многострадальная земная дорога, что звездами и созвездиями навеки отразилась в темном зеркале неба ночного!.. Дальше и дальше пойдет магистральный, ровной трассой пройдет он через Перекоп, через Турецкий вал, через вековечное поле многих кровопролитных сражений. Через стрелы татарские, ржавые патроны английские, через прах погибших революционных бойцов… Проходят века, волею людей изменяется география степи, другими становятся и люди, и ветры, и травы, остается неизменной только эта безмерная ширь степная да высокий Чумацкий Шлях, что мерцает над нею, усыпанный мириадами звезд. А впрочем, теперь уже известно, что изменяются и звезды, и наше солнце, так же как и люди. Но каждый ли поддается изменениям, можно ли души ковать, как металл, и не пустые ли это девичьи мечтания, что Египту тоже можно сделать совсем другим, безупречным? «Все это так сложно, — думает Лина, — так нелегко найти основу основ, постигнуть природу человека…» Вода по каналу понесет в степи жизнь, вольет свежесть в растения, ну а вольет ли она свежесть также и в души людские? Очистит ли она ту житейскую накипь и грязь, которой еще немало вокруг? Чистоты жаждет душа, но это, видно, даром не дается, за это пока только воюй да воюй. На днях Брага сцепился с кассиром, что привез заработную плату, кричал ему, глухому, в ухо: «Мы не только бульдозеристы, мы сантехники нашей эпохи! Такими нас и запишите. Борьба против чертополоха жизни — вот наша вторая профессия, а в вашей ведомости это не указано!..»

— Ждут сыны, ждут соколы, — приговаривает в темноте тетка Катерина.

А Василина успокаивает:

— Ничего с ними не случится.

— Погоди, сама станешь матерью, еще не то запоешь. Мальчишка, он мальчишка и есть. Все его к железу тянет. На той неделе прибегает Толик из города, в руках ржавая коробка: «Мама, что это?» А я глянула — и похолодела: мина! Ведь тут в земле пакости этой — где ни копнешь, там и наткнешься.

Звездно, тихо в пространстве. Где-то далеко на совхозных полях ровно, по-пчелиному гудит трактор; у походной мастерской мелькает переносная лампа: там все еще продолжается возня около бульдозера Кузьмы, слышны голоса, стук. Лина прислушивается к этим звукам. Вот они, люди трудной жизни. Были солдатами. Стали рабочими. Их руки привычны к рычагам, к рулю, к шоферским баранкам… Жизнь у них не тихая. Скитаются по стройкам, по дорогам, по чайным. Так и живут. В будние дни кубы дают. По праздникам в домино режутся. Грубые, как правда. Чистые, как небо. С ними она связала свою судьбу и не жалеет об этом.