Изменить стиль страницы

— А мы все ждем, — не отстает Брага, — ждем, что вы там что-нибудь откроете, разгадаете какую-нибудь тайну.

— Может, бочку золота выкопаете, — весело бросает через стол Барыльченко.

— Им больше глиняные черепки попадаются, — авторитетно добавляет Волкодав. — Мечи, да копья всякие, да женские побрякушки.

— Какие люди, какие племена тут жили до нас — вот что хотелось бы узнать, — задумчиво говорит Брага. — Племена тавров или кто?

— И киммерийцы жили, — уточняет профессор. — Современники Гомера.

Брагу это даже обрадовало.

— Слышишь, Кузьма? Теперь будем знать: мы — киммерийцы. — И он снова обратился к профессору: — А как у них было насчет бюрократов и взяточников? Водились? Не нашли каких-нибудь следов этого в раскопках?

— Это следов не оставляет, — засмеялась одна из женщин-археологов, блеснув в сторону Браги очками. Смех, как и голос, был у нее грудной, глубокий, и она смеялась нарочито так, чтоб слышно было, какой он глубокий.

— Истлевает, значит, дотла? — допытывался Левко Иванович. — А что же нетленно? Как по-вашему? Что оставляет след? — Видно, ему был очень нужен этот самый след.

— Прежде всего работа, вот такая, как ваша, оставляет след, — молвил профессор в раздумье.

— Мотай на ус, Кузьма, — оживился Левко Иванович. — А то пересыпаешь землицу с места на место, даешь кубы согласно установленной норме, и невдомек тебе, что из этого получается. Следи только, чтобы какой нерадивец не попался с запасом равнодушия в сто тысяч лошадиных сил, такой и оком не моргнув сведет на нет твою работу. Ведь был у нас такой случай на Ингулецкой системе: пустили мы воду в один совхоз, а у них оросительная сеть чертополохом полна, втянуло его в пропускные трубы, забило их, вода и ринулась через дамбы. Разве при наших здешних порядках не может и тут такое случиться? Нет, должна быть чистота во всем! Ни чертополоха, ни бюрократизма — вот наш с тобой лозунг, Кузьма! Правда?

— У тех киммерийцев, — вставляет Куцевол, — вряд ли было такое, чтобы горючего по два часа ждать.

— Или чтобы бульдозеры использовались как тягачи, — поднял голову Фисунов, — а тягач в то же время простаивал без дела на базе.

— А нераспорядительность вся эта от чего? — свирепо вытаращивается Бахтий. — От нехватки ума? Нет, от рыбьего сердца — вот от чего!

Этот разговор непосредственно метил в прораба Красулю, который, где-то задержавшись, только что прибыл обедать и, съежившись, принимал возле окошечка на поднос то, что ему причиталось.

В другой раз ему, конечно, уступили бы место, а сейчас у всех еще в памяти утренний простой, и потому все сидят неподвижно: сидит Куцевол, сидит Брага, Фисунов, Закарлюка, Бахтий. Едят, а кое-кто уже и покуривает, но все делают вид, будто и не видят прораба, не замечают, как он робко пристраивается рядом со студентом в сторонке на ящике и как-то по-сиротски располагает миску на коленях. Вот тебе, прораб, за твою нераспорядительность и равнодушие к делу, которыми ты сегодня оскорбил весь коллектив!

— Кому можно позавидовать, так это Египте! — говорит Брага и встает из-за стола. — Почистит какому-нибудь колхозу пруд мимоходом — и центнер пшеницы на кон. А нам снова ишачить без премий. Мы сухим Семи Колодезям — воду, а нам что? Двенадцать дней отпуска бульдозеристу в год — разве это не позор? — апеллирует он к профессору. — Работал бы я, скажем, где-нибудь экскаваторщиком на производстве или даже кладовщиком на складе, был бы у меня и отпуск вдвое больше, а тут двенадцать дней! Вот как расщедрился кто-то… Разве ж это не насмешка?

— А вам чтоб на полный курортный сезон? — ядовито спрашивает тщедушный студент, останавливая взгляд на коренастой, атлетической фигуре бульдозериста. — Чтобы здоровьице подремонтировать?

— На здоровье, молодой человек, не жалуюсь, — отрубил Левко Иванович, и голос его налился гневом. — Не в отпуске суть. Не хочу, чтобы труд мой был принижен! Чтобы какой-нибудь книгоед ставил его ниже того, что он стоит!

— Надо снова писать в ВЦСПС, — поднялся и Фисунов.

Один за другим механизаторы оставляют столы, идут к поставленным в тени бочонкам с водой, толпятся там, пьют.

А Бражиха тем временем, подозвав студента к окошку за котлетами, которых ему поначалу не хватило, объясняла ему терпеливо:

— Про курорт вы Левку Ивановичу напрасно — не для курортов он на свете живет! Сколько у него всяких грамот, благодарностей за работу, вам и не снилось. Рабочий он, и честь рабочая ему, голубь мой, дорога… А подлечиться ему тоже не мешало бы: как зима, так у него раны партизанские открываются на ногах.

— Простите, я не знал.

— Да еще и радикулит на бульдозере нажил!

— Не знал я этого.

— А знайте! — И она, стукнув задвижкой, закрыла перед ним окно выдачи.

Вскоре и сама тетка Катерина появляется под навесом тоже с миской супа, подсаживается к девчатам и женщинам-археологам, которые обедают, совершенно разморенные, алея своими опаленными худыми спинами.

— Пустые это балачки, девчата, про длинный рубль, — говорит тетка Катерина с горячностью. — И что он тому калымщику Египте завидует, тоже не верьте. Не терпит он хапуг и леваков. «Такие, говорит, только позорят нашу степную гвардию. Честь человека, говорит, в труде, и ни в чем больше ее не ищи».

У тетки Катерины лицо иконно-темное, суровое, преждевременно увядшее, а глаза молодые, полные неугасимого блеска… Пока Катерины не было тут, на канале, Брага не раз о ней рассказывал каналостроителям по вечерам. И она, по его словам, представлялась прямо-таки красавицей. «Не женщина, а нива золотая, — говорил он, — полсвета обошел, пока нашел ее». Но когда она, темноликая, разъяренная, появилась тут с детьми и налетела на него с бранью, что не выехал встречать, то все даже оторопели: это он про этакую злюку им столько пел, ее разрисовал такими словами? Потом привыкли к ее резкому нраву, к напоминавшему мумию сухому лицу без улыбки. Зато когда она изредка улыбалась своему партизану, когда сквозь сердитую темную иконопись на миг пробивалась невольная улыбка, это так меняло Катерину, что некоторым казалось: не так уж Брага, может, и преувеличивал, воздавая хвалу жене…

— Вишь, как обгорела с лица, — говорит Бражиха, разглядывая Лину, ее прихваченное степным загаром миловидное личико. — Да это ничего. Солнце обожжет, кожа облупится, и будешь такая, как и все. Только худенькая очень, высокая, а худенькая. Может, ты не наедаешься? Может, добавки тебе? Ты не стесняйся! А то вешки все носишь и сама стала как вешка.

— Я такая и была, — улыбаясь, заливается краской Лина.

— Добрый у вас муж, — вдруг сказал Бражихе профессор, который до сих пор равнодушно жевал. — Поэт труда. Богатая натура!

Бражиха сразу расцвела, заулыбалась от неожиданного комплимента.

— Добрый, это верно. Когда с ним по-доброму, то хоть на шею ему садись. Но уж если рассердишь…

— Правдолюбец он.

— Ой, не говорите: не раз на этом обжегся. «Теперь уже молчать буду», — говорит. А потом опять-таки не смолчит. За то и почет ему в коллективе: наши механизаторы председателем товарищеского суда его выбрали. Весной, когда шоферы наши в беду попали в рейсе, мастер говорит: «Давай в прокуратуру передадим», а Левко Иванович ему: «Э, нет, погоди… Сначала сами разберемся. Может, и своим судом людей спасем». Нас, мол, воспитала наша власть, и нам следует воспитывать, а не стремиться скорей засадить человека за решетку. Так по его и вышло. Зато как теперь хлопцы стараются!

Археологи благодарят за обед, встают, собираются идти.

— Ну, а это правда, что ваши люди будто бы большой кувшин с пшеницей выкопали? — спрашивает тетка Катерина вдогонку. — Левко Иваныч как-то рассказывал, когда мы с ним детей проведать ехали. «Такое, говорит, пшеничное зерно выкопали, что в десять раз больше теперешнего. Каждое зернышко величиной… ну, с грецкий орех!»

— Это он пошутил, ваш партизан, — весело замечает одна из женщин-археологов. — Зерно с грецкий орех… Это пока только плод воображения.