Там, в суровых просторах Севера, в тяжелые лагерные ночи увидели свет все три его дочки. Подрастая, они не знали, что такое виноград, они не умели есть яблоки, зато сызмальства привыкли грызть сырую картошку, дававшую им витамины. И когда наконец Яцуба вынужден был уйти в отставку и переехал, как пенсионер, сюда, то Лина, его любимица, нередко и тут, в краю южного изобилия, среди бахчей и виноградников, принималась грызть зубками сырую картошку, вызывая смех у совхозных детей.
Ради своей Лины отец готов хоть на дыбу, он ничего для нее не жалеет, дома все подчинено одному — здоровью Лины и ее учебе. Не может девушка пожаловаться и на свою мачеху, бывшую лагерную фельдшерицу, которая ни в чем не перечит не только Яцубе, но и его дочке.
К Лине мачеха неизменно внимательна и даже предупредительна с нею, и скорее она сама могла бы упрекнуть падчерицу за упорную ледяную холодность, которой Лина словно хотела наказать мачеху за грех ее любви к отцу. Она не может им обоим простить того, что близость между ними возникла, когда тяжело больная мать была еще жива. Этот холод и внутреннюю отчужденность отец улавливает в глазах Лины и сейчас, хотя она прикрыта внешне как бы напуганностью. Даже в этот вечер, когда руки ее так трепетно принимали серебряную медаль и аттестат зрелости, она почти не оживилась, не повеселела, ее сердце не оттаяло после вчерашней ссоры с отцом. Ссора возникла из-за пустяка — речь зашла об оформлении документов для паспорта, и отец имел неосторожность предложить дочке переменить имя: настоящее ее имя было, собственно, не Лина, а Сталина. Этот совет отца переименоваться Лина-Сталина восприняла бурно, она вскипела и раздраженно бросила:
— Я вам не колхоз, чтобы меня переименовывать! Раньше надо было думать!
И в самом деле, почему не подумал? Но ведь все казалось таким твердым и надежным, рассчитанным на тысячелетия… А тут едва до паспорта доросла, и уже осложнения. Выходит, что сам ты виновник этого пусть маленького, а все-таки пятнышка, которое останется на ее биографии, во всех ее будущих анкетах. Это непременно надо поправить, все, что касается дочери, должно быть чистым; ее чистотой он как бы хочет защитить и самого себя, отгородиться ею от прошлого, от лагерей, преступлений, от всего, что чем дальше, тем больше начинает тяготить, угнетать.
Все присутствующие уселись за столы. Директор школы, поднявшись, просит внимания. Но в это время появляется еще один желанный гость, за которым бегала целая делегация девчат выпускного класса: капитан Дорошенко. Тоня и ее подруги, пригласившие капитана, так и сияют — глядите, мол, кого привели!
Дорошенко приветливо и неторопливо здоровается со всеми. В своей морской фуражке и белом кителе он производит приятное впечатление бодрого и сильного человека. Впрочем, всякий раз, когда он приезжает к матери, он предстает перед всеми именно таким: свежим, подтянутым, щедро омытым тропическими ливнями, загоревшим под южным, нездешним солнцем, овеянным ароматами далеких морей. Капитана усаживают на почетном месте — между Лукией Назаровной и директором школы, а майор Яцуба через головы людей протягивает руку капитану — они ровесники, когда-то в комсомолии рядом начиналась их юность.
— Вновь сходятся наши дороги, Иван! — громко говорит Яцуба. — А надолго ж они разошлись! Пока ты плавал по чужим морям, по кабаре да по шантанам сигарами дымил, мы тут культы созидали да сами же их и разваливали…
Перехватив серьезный взгляд дочери, Яцуба с гордостью указывает на нее капитану:
— Вот моя медалистка, и по учебе первая, и цветы выращивает — земли не чуждается… Еще и на инструменте играет!
Наклоном головы капитан приветствует девушку, досадливо нахмурившуюся от этой неуместной отцовской похвалы; так же здоровается он и с хлопцами-выпускниками, между которыми как раз втискиваются и их одноклассницы, те самые, что ходили за капитаном. С ироническими усмешками берут хлопцы бутылки ситро и лимонада, которые педагогично выстроились вдоль стола, наливают этот детский напиток сначала себе, потом девчатам, а одна из них — игривая такая смуглянка, почувствовав на себе взгляд капитана, шутливо предостерегает кавалеров:
— Только не очень перепивайтесь, хлопцы, а то не с кем будет танцевать!
Лукия, нагнувшись к капитану, чуть слышным шепотом поясняет ему, что это дочка Горпищенко-чабана.
— Ох, и сорвиголова! Кто-то от нее натанцуется…
И при этих словах она невольно бросает быстрый беспокойный взгляд на своего Виталика, который, съежившись, сидит рядом с Тоней.
— Ах, вон оно что… — улыбается капитан своей догадке.
Ему нравится эта юная пара. Паренек сидит чуть смущенный соседством с нею, с этой юной школьной красавицей, а она так и постреливает кругом блестящими, как подернутая росой вишня, глазами, не может усидеть и минутки спокойно, смеется, слегка кокетничает, чувствуя, что хороша и что ей сегодня дозволено покрасоваться, распустив волнистые волосы по плечам.
— Славный у тебя сын, Лукия, — говорит капитан, задерживаясь взглядом на Виталике. Ему так хотелось бы узнать, что скрывается за этим упрямым мальчишеским лбом под выцветшим соломенным чубом, из-под которого то и дело весело поблескивают искорки зорких глаз. — А будто бы только вчера я его на руках держал…
Рядом с Тоней и Виталием — их одноклассники, не всех уже узнает капитан. Чей тот? А чья эта? Растут как из воды! Сколько разоряли этот край, сколько истязали людей!.. Цветущую молодежь, вот таких же, как эти, совсем юных сынов и дочерей народа, подростков, почти детей, вылавливали в степях и в вагонах с решетками отправляли на Запад, выжигали на руках и в сердцах невольничьи клейма… Скольким старшим сестрам и братьям вот этого младшего поколения так и не суждено было вернуться из фашистских каменоломен, с каторги подземных заводов, из концлагерей, овеянных смрадом кремационных печей!.. А жизнь идет вперед, новой красотой расцветает степь. И как бы в ответ всем обанкротившимся завоевателям мира, звучит ныне молодой смех, бушует под звездным небом веселье этих жизнерадостных, опаленных солнцем юных степняков и степнячек… Налитые здоровьем, широкобровые, с крепкими руками, познавшими радость труда, с чувством собственного достоинства, которое пробивается в каждом, все они пока как бы в брожении: то вдруг станут серьезными, то снова беспечно рассмеются, как дети, вспоминая что-то комичное, вроде того случая, когда впервые вошли в эту свою школу-новостройку, а в ней еще пахло тогда свежей краской и к чему ни притронешься — все липнет. Помнится, тогда на уроке физкультуры в спортивном зале физрук скомандовал:
— Нале-во!
А никто не мог повернуться налево: пятки прилипли к полу!
— Нале-во! Напра-во!
А они продолжали стоять, словно прикованные к месту, а потом все сразу вдруг расхохотались. Не выдержал и учитель, тоже рассмеялся, так и не сумев повернуть их ни направо, ни налево.
Вспомнили они это забавное происшествие, посмеялись и снова притихли… Задумчивы хлопцы, задумчивы и девчата, и эта задумчивость делает их как бы взрослее, словно переносит каждого в завтрашний день, в тот иной мир, из которого к ним пока что долетает одна только музыка. В их возрасте он, капитан, уже плавал поваренком на байде, возил арбузы в Одессу. Рано ему пришлось пройти школу житейской закалки. Самой заветной мечтой тогда было побывать в кругосветном плавании. И вот побывал, пронес знамя революции по всем океанам и снова вернулся на родной берег. С разными людьми встречался, за разными столами сидел Дорошенко в своей кочевой жизни, но нигде он не чувствовал себя так покойно и хорошо, как здесь, в этом обществе, где он может вдоволь любоваться красотой своих степных орлят, видеть, как за другим концом стола уже поднимается чабан Горпищенко с крепкой граненой чаркой в руке.
— За ваше здоровье, дети! — провозглашает он. — Чтоб были вы счастливы да чтоб войны на вас не было!
Булькает, переливаясь из бочонка в графины, доставленное из совхозных подвалов вино. Вот уже и перед хлопцами-выпускниками стоит наполненный мутной жидкостью графин, — то вино бродит в нем своей молодостью! Запротестовать бы Яцубе, но тут и Яцуба в приливе великодушия отступает от правила.