И тут вмешался Зубов. Польстив отцу за его «попечительство о устроении жребия дочери», фаворит сообщил ему:
«Не могу, однако ж по моей к Вам дружбе и преданности, умолчать пред Вами, что Всемилостивейшей Государыне оное показаться может необычайным, а быть может и неприличным, что дочь столь знаменитого Российского полководца, слывущего столь привязанным и к вере, и к отечеству своему, отличенная именем и покровительством Великой нашей Государыни, выдается за иностранного иноверца.
Дочь Ваша еще в весьма молодых летах, конечно, не замедлит сделать партию и приличнее, и выгоднее, и соответственнее состоянию, достоинствам и рождению ея».
Право, Суворову оставалось только воскликнуть: «Что за комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом!» Но автор бессмертной комедии «Горе от ума» еще не родился.
Читая письма Суворова Хвостову и Турчанинову, можно подумать, что полководец постоянно хандрил и раздражался, вспоминал удары судьбы и козни недоброхотов. Это преувеличение.
Поразительно яркий образ Суворова, относящийся к этому времени, нарисовал в своих воспоминаниях поэт-партизан Денис Давыдов.
«С семилетнего возраста я жил под солдатскою палаткой при отце моем, командовавшем тогда Полтавским легкоконным полком. Забавы детства моего состояли в метании ружьем и в маршировании, а верх блаженства в езде на казачьей лошади… Как резвому ребенку не полюбить всего военного при всечасном зрелище солдат и лагеря? А тип всего военного, Русского, родного военного, не был ли тогда Суворов? Не Суворовым ли занимались и лагерные сборища, и гражданские общества того времени? Не он ли был предметом восхищений и благословений заочно и лично, всех и каждого? Его таинственность, происходившая от своенравных странностей, которые он постоянно употреблял наперекор условным странностям света; его предприятия, казавшиеся задуманными, как "очертя голову"; его молниелетные переходы; его громовые победы на неожиданных ни нами, ни неприятелем точках военных действий — вся эта поэзия событий, подвигов, побед, славы, продолжавшаяся несколько десятков лет сряду, всё отзывалось в свежей, молодой России полною поэзией, как всё, что свежо и молодо…
Четыре кавалерийские полка, входившие в состав корпуса, Переяславский конно-егерский, Стародубовский и Черниговский карабинерные и Полтавский легкоконный, стояли лагерем близ Днепра, в разных пунктах, но близких один к другому. Полтавский находился у села Грушевки… Лагерь полка отстоял от дома не далее ста шагов. Я и брат мой жили в лагере.
В одну ночь я услышал в нем шум и сумятицу. Выскочив из палатки, я увидел весь полк на конях… Сказали, что Суворов только что приехал из Херсона в простой курьерской тележке и остановился в десяти верстах от нас, в лагере одного из полков, куда приказал прибыть всем прочим полкам на смотр и маневры.
Я был очень молод, но уже говорил и мечтал о Суворове. Можно вообразить взрыв моей радости! Впрочем, радость и любопытство овладели не одним мною. Я помню, что покойная мать моя и все жившие у нас родственники и знакомые, и даже лакеи, кучера, повара и служанки, — всё, что было живого в доме и в селе, собиралось и спешило, бежало туда, где остановился Суворов, чтобы хоть раз в жизни взглянуть на любимого героя, на нашего боевого полубога…
К полудню войска возвратились. Отец мой, запыленный, усталый и окруженный своими офицерами, вошел к нам в палатку. Рассказы не умолкали. Анекдоты о Суворове, самые прелестные его слова, самые мелкие его странности, передавались из уст в уста с восторгом. Противна была только лишняя, как говорили тогда офицеры, быстрота в движениях, которой он требовал от конницы, и продолжительное преследование мнимого неприятеля, изнурявшее людей и лошадей.
Но всего более не нравился следующий маневр. Суворов требовал, чтобы каждый род войска подчинял всё второстепенно касающееся до боевого дела той цели, для которой он создан. Существенная обязанность конницы состоит в том, чтобы врезываться в неприятельские войска, какого бы рода они ни были: она должна вторгаться в середину неприятельской колонны или фронта и рубить всё, что ни под руку
Суворов, приучая лошадей своей конницы к скоку во всю прыть, вместе с тем приучал их и к проницанию в середину стреляющего фронта, на который производится нападение. Но чтобы вернее достигнуть своей цели, он не прежде приступал к последнему маневру, как при окончании смотра или ученья, уверенный в памятливости лошадей о том построении и даже в том командном слове, которым прекращается зависимость их от седоков.
Для этого он спешивал половинное число конных войск и ставил их с ружьем, заряженным холостыми патронами, так, чтобы каждый стрелок находился от другого на таком расстоянии, какое нужно лошади для проскока между ними. Другую половину оставлял он на конях и, поставив каждого всадника против промежутка, назначенного предварительно для проскока в пехотном фронте, приказывал идти в атаку.
Пешие стреляли в то самое время, как всадники проскакивали во всю прыть сквозь стреляющий фронт. Проскочив, они тотчас слезали с лошадей, и этим заключался каждый смотр, маневр и ученье.
Посредством выбора времени для этого маневра лошади так приучались к выстрелам, пускаемым, можно сказать, в их морду, что вместо страха они при одном взгляде на построение против них спешившихся всадников с ружьми, предчувствуя конец трудам своим, начинали ржать и рвать вперед, чтобы скорее проскакать сквозь выстрелы и возвратиться на покой в свои коновязи или конюшни.
Но эти проскоки всадников сквозь ряды спешившихся солдат часто дорого стоили последним. Случалось, что от дыма ружейных выстрелов, от лишней торопливости всадников или от заноса некоторых своенравными лошадьми, не по одному, а по нескольку вдруг, они попадали в промежуток, назначенный для одного. Это причиняло увечье и даже смертоубийство в пехотном фронте. Вот отчего маневр был так неприятен тем, кому выпадал жребий играть роль пехоты.
Но эти несчастные случаи не сильны были отвратить Суворова от средства, признанного им за лучшее для приучения конницы к поражению пехоты. Когда доносили ему о числе жертв, затоптанных первою, он обыкновенно отвечал: "Бог с ними! Четыре, пять, десять человек убью; четыре, пять, десять тысяч выучу!"
И тем оканчивались все попытки доносящих отвлечь его от этого единственного способа довести конницу до предмета, для которого она единственно создана».
Блестящий гусарский офицер, бесстрашный партизан, побеждавший в 1812 году лихими налетами численно превосходящие наполеоновские отряды, Денис Давыдов точно передал суть суворовской системы обучения войск — его знаменитые сквозные атаки, ставшие одним из залогов выдающихся побед великого полководца.
На следующий день, наблюдая маневры, маленький Денис безуспешно пытался в облаках пыли разглядеть Суворова.
«Наскучив, наконец, бесплодным старанием хоть однажды взглянуть на героя, мы возвратились в лагерь, в надежде увидеть его при возвращении с маневров…
Около десяти часов утра всё зашумело вокруг нашей палатки, закричало: "Скачет! Скачет!"
Мы выбежали и увидели Суворова в ста саженях от нас, скачущего во всю прыть в лагерь и направляющегося мимо нашей палатки. Я помню, что сердце мое тогда упало, как после упадало оно при встрече с родными после долгой разлуки. Я был весь внимание, весь был любопытство и восторг, и как теперь вижу — толпу, составленную из четырех полковников из корпусного штаба, адъютантов и ординарцев, и впереди толпы Суворова на саврасом калмыцком коне, принадлежавшем моему отцу: в белой рубашке, в довольно узком полотняном нижнем платье, в сапогах вроде тоненьких ботфорт и в легкой, маленькой, солдатской каске… На нем не было ни ленты, ни крестов.
Это очень мне памятно, как и черты сухощавого лица его, покрытого морщинами; как и поднятые брови и несколько опущенные веки. Всё это, несмотря на детские лета, запечатлелось в моей памяти не менее его одежды. Вот отчего мне не нравится ни один из его бюстов, ни один из его портретов, кроме портрета, написанного в Вене во время проезда его в Италию… да бюста Гишара, изваянного по слепку с лица после его смерти. Портрет, искусно выгравированный Уткиным (добавим от себя, самый известный. — В. Л.), не похож: он без оригинального выражения его физиономии, спящ и безжизнен.