Изменить стиль страницы

– Сергей Иванович, обыскались вас, обыскались! Так же нельзя, ай-ай-ай!.. – сказал он прерывистым от волнения голосом. – Как никак, а надо бы сразу к председателю, в правление… Ай-ай-ай!..

– Федор Васильевич, я хотел пройтись, повидать родные места…

– Да какие же могут быть прогулки без хорошей выпивки и закуски! Надо с народом повстречаться, рассказать, где, что и как… Ай-ай-ай, Сергей Иванович!

Мы сели в линейку. Лошади, как бешеные, ворвались в реку, вынеслись на станичный берег и с храпом, брызгая слюной, помчались по улице.

– Двадцать шесть таких зверюг выходили трофейных! – покрикивал Орел. – Матросы подарили, Сергей Иванович. Как благодарим, до гроба жизни! Подкинули венгерскую кавалерию. А на что матросам кони, а?

– Нам бы в табор такие кони, – сказала цыганка, сверкая глазами. – Дай-ка я поправлю, дай, братику!

– А что, возьми! Не жалко!

«Земфира» схватила вожжи, кнут, привстала на одно колено и гикнула со степным диким озорством. «Венгерцы» рванули вперед. Улица заклубилась пылью. Мы промчались мимо дома Устина Анисимовича: только мелькнули зеленые ставни и башенки на крыше.

Орел вырвал вожжи у цыганки, сдержал коней.

– Чужого не жалко!

Цыганка сверкнула зубами, засмеялась и на ходу спрыгнула с линейки, крикнув:

– Прощай, офицерик молодой!

– Пожар-девка, – сказал Орел. – Так вот шумит, а молодец – строгая. – Он снял шапку с синим верхом, прошитым фасонным кавалерийским гарусом.

Я обратил внимание на шрамы у него на голове.

– В голову ранили под Ростовом, – ответил Федор Васильевич на мой вопрос. – По льду Дон форсировали, бурки разостлали, лед был тонковат, – и но буркам. Немцы и не ждали, как мы с конно-артиллерийским! дивизионом ворвались. Вот была панихидка! У Олимпиадовки мне по черепку стукнуло… Три месяца буровил чорт его знает что… – Он натянул шапку поглубже на лоб. – Два осколка еще сидят, голова часто болит… Вышел в инвалиды, на хозработу, в колхозы, мать честная. А казаки-то наши уже на Украине из фашиста юшку пускают, а?

Мы подъехали к дому, где уже ждали колхозники. Меня усадили рядом с матерью за накрытый стол под айвой, налили вина. Мама грустно и радостно наблюлала за мной. На столе было много снеди: ее снесли со всего села. Орел поднял стакан за здоровье отца, за его скорое возвращение.

– Тридцать тысяч пудов по одному нашему колхозу мы сдали, – сказал он, – и всеми силами – быками, конями, тракторами и лопатами – вспахали, засеяли и убираем новину. Помните, бабы? Бабы работали, девушки, юные пионеры, комсомольцы, школьники – все! Брали чем? Сообща, гуртом, ну, словом, коллективом, как и полагается… А выпьем за Ивана Тихоновича, пусть поскорее возвернется и все по полочкам разложит. Все же без хозяина Плохо…

Люди всё подходили: было воскресенье. Стемнело. Под айвой зажгли керосиновые фонари.

Пришли цыгане. Оказывается, они ковали лошадей для колхоза.

С ними пришла Мариула и села возле меня на лавке. Орел подвинул ей стакан вина, но она пренебрежительно отодвинула его смуглым своим локтем.

– У тебя есть милая, – шепнула она мне.

– Откуда ты знаешь, Мариула?

– Ни на кого из девушек не смотришь.

– И на тебя?

– Я что? Я как ветер, меня глазами не поймаешь, – она засмеялась. – Не хотел погадать, а вот скажу тебе неплохо.

– Что?

– Разыщешь свою.

– Поверить тебе, Мариула?

– Как хочешь. Мое дело – сказать, твое – слушать или нет.

– Зачем я-то тебе нужен?

– Узнал? – она толкнула меня локтем, засмеялась, откинув голову.

– Узнать нетрудно.

– Ты угадал, – сказала она и опустила глаза, – возьми меня к морю.

– Почему ты решила, что я еду к морю?

– Отсюда туда путь.

– А зачем тебе к морю?

– Я никогда не видела моря, а мой, – понимаешь, кто мой? – там, возле моря. Не поможешь, я сама прикочую к морю.

– Трудно. Там война.

– Я вольный ветер. – Мариула засмеялась, ударила меня ладошкой по руке, – а ветер летает, где хочет.

Цыганка поднялась, потянулась, подняла вверх руки, сложила их ладонь к ладони и запела, вначале тихо, а потом громче и громче. Ее песню подхватили цыгане, будто так все было заранее подготовлено. Мариула вышла из-за стола, не прекращая песни, передернула плечами и начала плясать «романее».

Песню поддержали гитары. Цыган с черной бородой – отец Мариулы – схватил бубен, выкрикивая быстрые, клокочущие слова песни.

Сад наполнился шумом, смехом.

Мариула устала, села возле меня, в круг вошел Федор Васильевич, заказал «наурскую» и пошел по кругу. К нему присоединилась молодайка с такими широкими юбками, что казалось, пестрые паруса носили ее под ветром.

– Ой, жги, коли, руби! – выкрикивал Федор Васильевич и плясал неутомимо.

А мама все смотрела на меня. Ее узгляд стал веселей, – вот такие у нее были глаза, когда отец вел первый трактор и она шла следом с тревожной и неясной еще радостью и донники оставляли на ее ногах желтую цветочную пыль.

– Надо довоевывать правильно, Сережа, – сказала она, взяв мою руку. – Ничего… Русский человек крепкий не горем, а радостью…

Гости разошлись поздно.

Постель мне была уже приготовлена на веранде, как называли навес у домика, крытый щепой, на столбах, вбитых в землю.

На заре я проснулся. Мама сидела у моего изголовья, прикрыв глаза. Я пошевелился, она поправила одеяло, подушку.

– Мама…

– Сережа! – Она нагнулась ко мне.

Под ветерком шумели чинары. Луна освещала гору, вершина которой была скрыта за навесом, и мне казалось, что мы отгорожены от какого-то неизвестного мира отвесной стеной, заросшей мохнатыми тысячелетними мхами.

Невесело было у меня на сердце. Мне вспомнились виденные мною по дороге сюда развалины Арчеды, и опаленные засухой поля Ставрополья, и матери, поджидавшие «двадцать шестой год»… Я думал о нашей семье, разбросанной войной, о пепелище нашего дома, о поломанных яблонях. Но я молчал, чтобы не расстраивать маму моими горькими мыслями.

– Тебе еще много предстоит, Сережа, – сказала она. – Самое главное – не склоняйся сердцем… Держи его крепко, хотя трудно: хорошее сердце как голубь.

– Мама, мне-то ничего… Вам как? Вам?

Тогда мама рассказала мне о затоптанной вербочке.

Весной, после освобождения, мама шла у реки с колхозного поля и увидела на дороге затоптанную веточку вербы. Казалось, никаких признаков жизни не было у этой веточки. Все соки были выпиты солнцем, кора раздавлена. Мама подняла веточку, принесла ее в дом, поставила в воду. И через несколько дней веточка набухла, брызнули листочки, затянулись раны на коре и от сломанной веточки пошли корни. А теперь растет она, большие на ней листья, крепкие корни, хоть высаживай в землю. Только приходилось ухаживать за ней, менять воду в кувшине и держать ее не в темноте, а ближе к солнцу.

– Спасибо, мама, – и поцеловал руку матери, сухую и темную, с синими веточками набухших вен.

Глава вторая

Черные паруса

И вот прошло уже около трех месяцев после моего свидания с мамой. Уже был отштурмован Новороссийск, прорвана «Голубая линия» и освобожден Таманский полуостров.

Я находился вначале при штабе партизанского движения, а в конце сентября перешел в группу Балабана, где меня встретил с восторженной радостью мой милый Дульник.

Ему удалось снова попасть к Балабану, и тот, как всегда требовательный к преданным ему людям, не щадил своего воздушного старшину. Дульник выполнял наиболее сложные по замыслу и опасные по исполнению задания и пока благополучно выходил из всех приключений. Несколько новых орденов мелодично позванивали у него на груди, прибавилось важности.

Мне стало известно, что капитан Лелюков после оставления Севастополя пробился с небольшим отрядом матросов и солдат с Херсонесского мыса и ушел в горы, где возглавил партизанское соединение, успешно действующее в восточном секторе Крымского полуострова. У Лелюкова работал начальником штаба известный мне Кожанов, бригадой командовал Семилетов, а одним из отрядов, составленным из молодежи и входившим в бригаду Семилетова, командовал не кто иной, как Яша Волынский.