Изменить стиль страницы

Ее руки ощупывали меня – шею, щеки, волосы, руки. Она будто не верила, что я вернулся и она, наконец, не так безжалостно одинока.

Слезы вдруг хлынули из моих глаз. Я обнял мать, как часто делал в далеком детстве, и почувствовал соленый и сладковатый привкус крови от прикушенных губ.

А глаза матери были сухи. Ее душевные силы оказались попрежнему выше. Она, старательно подбирая слова, размеренно и строго сказала:

– Ты стал большой, хороший… Тебе было трудно, Сережа. Трудно, Сережа. Успокойся, успокойся… Так не надо, мой Сереженька, не надо…

Она заставила меня снять гимнастерку и сапоги. Когда я умылся, она подала мне отцовские ночные туфли, сшитые им из шкуры дикого козла.

– А где же отец, мама?

Мать подняла глаза.

– В Крыму, в партизанах… Приезжал человек в станицу от Стронского, ты его знаешь. Тогда отец был жив, а сейчас… не знаю.

– А Анюта?

– Угнали… Последний раз видела ее на погрузке в Анапе.

– А Люся?

– Тоже угнали… вместе с Анютой. – Мама задумалась, встрепенулась. – В комнате неуютно, Сережа. На дворе летом лучше. Ты уж извини, что принимаем у дома.

Вскоре задымил самовар. Запах древесных углей смешался с запахом сушеных фруктов. Я открыл чемодан, вынул консервы, печенье, сахар, хлеб, шоколад.

– Возьмите, мама, это вам.

– А тебе? В дорогу?

За чаем я узнал, что наш дом сжег Сучилин, ставший по возвращении в станицу кем-то вроде помощника военного коменданта, так как станица была прифронтовой и немцы гражданскую власть не назначали.

Перед отступлением, когда от Волчьих ворот прорвалась морская стрелковая бригада, Сучилин сжег десятка два домов, облив их бензином из опрыскивателя «вермореля», употребляемого обычно для борьбы с табачной филоксерой. Случайно остался нетронутым только дом Устина Анисимовича. Сейчас там контора по заготовке лесных фруктов.

– Как же вы жили, мама?

– Приказали мне каждый день в девять утра отмечаться в комендатуре. Каждый день все мы часами стояли у дверей. Полгода – изо дня в день, – мама сжала губы, отвернулась. – А в последнее время… станицу обстреливали с гор наши пушки. Немцы прятались, а мы стояли…

– А кто сейчас в колхозе председателем, мама?

– Бывший бригадир первой полеводческой. Ты его знаешь – Орел Федор Васильевич. Вернулся. Ранен в руку, и в голове осколок. Хозяйствует, но ждет отца…

Я попросил маму рассказать о Николае. Она молча встала, сгорбилась, ушла в дом и принесла отцовский бумажник, вынула из него письмо.

– От хорошего человека с Украины. Нашла-таки я могилку Николая… – Она подала мне письмо.

На линованной бумаге крупным! усердным почерком было написано:

«…Мы ваше письмо получили 23 июня, в котором вы просите, шоб я рассказав, когда он, ваш сынок Николай, убитый. Он убитый 6 сентября 1941 года, похоронен 9 сентября. Трое суток писля боя лежали в поле убити, пока герман вперед ушел. Некоторых подбирали, и адресов у некоторых не було, ну, а у вашего адрес був. А бамах нияких не було, вже хтось карманы потрусив.

Братскую могилу сделали хорошую над шляхом, выкопали яму, звезли 20 человек бойцов, уси молоди, наклали соломы в яму, положили усих в яму, потом закрыли лица шинелями, опять тогда соломы и закидали землей и сделали могилу. Огорожена зараз красным щикетом, там скотина не топчет, нехто не заходе. Кажду весну приходят бабы и плачуть, и могила вся в порядке.

До свидания.

Нестор Романович Птаха».

Бедный Коля! Тихим и незаметным рос он в нашей семье и так же незаметно ушел туда, откуда нет возврата. Учеба давалась ему нелегко. Николай больше всех нас пристрастился к крестьянскому труду и искал такую работу, где можно было оставаться в одиночестве. Он не выходил с выпасов, дичился сверстников… А может быть, были виновны мы: не пригляделись к нему.

Мама тревожно смотрела на меня.

Она уже победила свое горе и боялась теперь за меня. Она заговорила со мной впервые как со взрослым.

Все будет возрождено, сделают новое, сойдутся семьи и протянут к очагам свои озябшие, уставшие от оружия руки.

Я рассказал маме о Сталинграде, о битве под Курском, где танки плавились, как воск, и земля так напиталась металлом, что стрелка компаса бешено плясала и трудно было определиться по карте.

Потом я один бродил по родным местам, стуча по камням своими армейскими сапогами. Все было как в детстве, даже камни у реки лежали на прежних местах – их не тронуло течением. Но Фанагорийка казалась мне теперь маленькой, очень мелкой и совсем не загадочной: я видел Волгу и Дон. В реке купались Дети; они так же кричали, как и мы с Виктором, так же подшмурыгивали носами, обсыпались песком. Они кричали: «Здравствуйте, дядя!» Я отвечал им с горькой улыбкой, слышал позади себя восхищенный шопот: «То Красное Знамя, а то Красная Звезда, а то не орден, то гвардейский значок».

На том месте, где впервые я увидел Виктора, удил рыбу мальчишка, напоминавший Яшку. Такой же кукан был привязан к помочам его штанишек; такие же тонкие ножки и такие же глаза. А на другом берегу желтыми плахами лежали спиленные немцами вербы и густо-густо рос краснотал по золотым, промытым пескам.

Возле реки цыгане раскинули свои латанные шатры. Горели горны, стучали по наковальням молотки. Цыгане сидели на траве голые по пояс, с нерасчесанными бородами. Возле шатров копошилась голопузая цыганская детвора.

Какая-то фанагорийская Земфира, напевая гортанную песню, собирала в подол щепки. Ее ярко-желтая юбка и смуглые голые ноги быстро мелькали среди вербняка.

– Офицерик, дай руку, погадаю на твой милый интерес, на барышня, на чернявый! – закричала она издали и быстро замахала руками, унизанными серебряными колечками.

Горящие глаза молодой цыганки вызывающе вонзились в меня. Она тряхнула головой и плечами, зазвенели монетки ожерелья.

– Какое-то у тебя горе, молодой офицерик! Дай погадаю, не будет горя…

Женщины носили ведрами воду к яме, где другие месили землю и солому для самана своими смуглыми ногами. Так возрождались жилища.

Берега реки были ископаны. Можно было безошибочно узнать немецкую систему обороны водных рубежей – пулеметные ямы, позиции минометов, противотанковых ружей, стрелковые ячейки. Словно огромные черепа, торчали полузасыпанные глиной бетонные пулеметные гнезда с пастями амбразур и поржавевшими тросами креплений.

Не снимая сапог, я перешел речку и сел на камень. Здесь мы говорили с Люсей о моих соперниках – сказочных королевичах.

Река обмелела, появились тихие заводи. Только на середине журчал ленивый поток. Трещали цикады, опоенные зноем, летали крупные зеленые мухи. Осы сгибались своими тонкими туловищами, цеплялись за цветы белой кашки. Разрисованный черными и желтыми полосами шмель был похож на толстяка в бархатном камзоле. Толстяк в камзоле издавал прерывистое добродушное гудение.

Я сломал хлыстик и бездумно чертил на песке имена: Люся, Витя, Анюта. Писал, стирал и вновь писал.

Отсюда я видел верхушки наших яблонь. Вправо и влево от них белели заплаты из новой дранки на крышах, вероятно задетых осколками артиллерийских снарядов. Спускалась к броду лесная дорога, изрезанная колесами, обросшая мальвами и ажиной. На той стороне дорога уходила к улице, куда опускался наш огород. Там я был пойман Устином Анисимовичем. С островка, лежащего ниже по течению, свистели мальчишки. Оттуда взлетели яркие удоды, низко проходя над обрывами…

Вот из улицы, что на той стороне, показалась линейка. Чулкастые кони, скаля рты, вынесли линейку к броду, влетели в воду, остановились.

Федор Орел, теперешний председатель колхоза, правил лошадьми. Рядом с ним у крыльев линейки стояла цыганка в своей ослепительно желтой юбке.

– Где же он, Мариула? – спросил Орел своим крикливым баском.

– Офицерик! Офицерик! – звала цыганка, махая руками.

Орел ударил вожжами, и горячие кони одним махом вынесли линейку на берег. Орел бросил вожжи цыганке, подбежал ко мне.