Андрианов поднялся с места, огляделся по сторонам и раскрыл исписанный блокнот.
Я запомнил этот оранжевый блокнот, согнутый пополам, желтенький черенок карандаша, которым Андрианов для убедительности помахивал в такт своей размеренной, спокойной речи.
Андрианов ни разу не упрекнул меня, ни разу не повысил голоса, но в его освещении мой поступок выглядел мальчишеским зазнайством. Он говорил о моей недисциплинированности, о моем неуменье командовать ротой.
– Я чрезвычайно удивлен, – закончил он, – что командование нашими советскими замечательными бойцами доверяется малышам, думающим, что на войне также играют в бабки… Жизнь человека – это не костяшка, товарищи. Ее нельзя швырять об землю, каков бы кон впереди ни был. Война – это не карточная игра, где дело только твое, прикупил ли ты к семнадцати туза или остановился на казенных…
Впоследствии, знакомясь с жизнью, я замечал, как убедительно действуют такие речи, направленные к разгрому своего личного противника, но построенные формально на самых лучших пожеланиях ему и общему делу.
Вслед за Андриановым выступил Виктор. Он неторопливо отводил удары, нанесенные мне капитаном. Я вслушивался в слова Виктора, и мне казалось, что он высказывает то, что я думал, но не сумел изложить сам.
Виктор говорил о методике наступательного боя мелкими соединениями, о шаблоне и инициативе, о быстроте и натиске, о впереди идущих и увиливающих…
– Что же, выходит, надо судить меня? – выкрикнул Андрианов. – С больной головы на здоровую перекладывают?
Виктор, показав на мою перевязанную голову, ответил:
– Именно с больной головы на здоровую.
Все улыбнулись.
– Мальчишки! – воскликнул Андрианов.
Виктор побледнел, прищурил глаза, с трудом сдерживая гнев.
– Я не советовал бы никому называть мальчишками строевых командиров Красной Армии, товарищ Андрианов, – раздельно оказал Виктор. – И мы, так же как и вы, товарищ капитан, командуем людьми. И никто не делает нам скидок на молодость.
– Погудел бы ты подошвами от западной границы, понял бы, что такое ответственность! – сказал Андрианов. – Мало каши поели.
– И это не довод, капитан, – спокойно возразил Виктор. – Мул Евгения Савойского прошел вместе с ним двадцать походов, а так и остался мулом…
Градов наклонился к командиру батальона, сказал:
– Запомнили. А насчет мула я ведь мельком им сказал…
В свою защиту не пришлось выступать. Кроме Неходы, меня отстаивали заместитель командира полка по строевой части, командир третьей роты.
Командир батальона взял слово только для того, чтобы объявить всем о моем награждении за овладение высотой 142.2 орденом Красной Звезды и о присвоении мне очередного звания старшего лейтенанта.
Это было как бы заключительным аккордом той чудесной песни, которую оборвал грубый крик капитана Андрианова на высоте 142.2.
Я был взволнован до слез. Виктор с шутливой напыщенностью сказал:
– Слезы полились из твоих глаз и поскакали, не впитываясь задубелой материей твоей военной рубахи.
Я не стыдился своих слез. Я шел окрыленный и счастливый к военно-топографической точке 142.2 – к высоте коммунизма, как я назвал ее в час моей радости, потому что здесь я стал коммунистом и отсюда увидел грядущее.
Глава шестая
Есть на Волге утес…
Хуже нет затишья, когда сменяют наш батальон и обжитые траншеи, где знакома тебе каждая вмятина от локтя, молчаливо и деловито занимают бойцы другого полка, а мы уходим на отдых. От войны нельзя отдохнуть. В свободное время сильнее точит душу тоска, и нет ей ни конца, ни краю… Где родные? Какие тяготы переживает мать? Да жива ли она? Как примирился с несчастьем отец? Оставил ли свою землю или борется на ней?
Припоминается все: и гибель баркаса «Медузы» и рыдания матери, постаревшей после безвременной смерти старшего сына. Представляется червонный закат у Черной скалы, глухие удары волн о скалы и такие же глухие удары кирки. Неодолимы воспоминания детства в часы затишья, когда остаешься наедине с самим собой.
Перед глазами моими голубой сверкающий камень утренней звезды. Низкий туман, поднявшийся от Фанагорийки, затопил тополя, яблони, закрыл хребет Абадзеха. Роса покрыла седой влагой травы, и они склонялись под тяжестью. Бьет резкие трели древесная лягушка, и, как бы отвечая ей, трещит сверчок.
А у домов, что прилепились к хребту, захлебываются тревожным лаем кавказские овчарки, почуявшие приближение волка.
Скоро выйдут на водопойную тропу олени заповедника. Заметив на тропе медвежьи следы, они будут пугливо перепрыгивать их, красивые, тонконогие, с ветвистыми рогами.
Неясыть почувствовала приближение утра. Я слышу, как она воет и хохочет. В отчаянном испуге, будто проснувшись от жуткого птичьего сна, вскрикивает птица ракша…
Впереди меня деловито вышагивает Якуба, сняв пилотку и заложив кончики шинели за хлястик. Я вижу его изрытую глубокими морщинами крепкую шею, затылок, заросший недельной щетиной. Гордо несет свою большую голову Бахтиаров. Позади я слышу говор пулеметных колес. Солдаты подхватывают на руки пулеметы, чтобы перевалить через дождестоки.
Чем дальше в лощину, в тылы, тем разговорчивей люди. Они рады тому, что на сегодня избежали смерти.
Я завидую Якубе: вчера почтальон вручил ему серый конвертик, склеенный из оберточной бумаги. Якуба сказал: «Не от жены… Небось, опять чегось перевыполнили в колхозе. Отчитываются…»
От жены Якуба получает письма в треугольных конвертах. Жена пишет Якубе чистым почерком, закругляя каждую букву. Она кончила семилетку, работает звеньевой, и колхоз, отчитываясь перед Якубой, рассказывает подробно о трудовых подвигах его «солдатки» в гребенском селе, у равнинного течения Терека.
Якуба затеял стирку, спустившись к берегу Волги по дюралю сшибленного немецкого самолета. С ним пристроились еще бойцы, чтобы отмыть подпалины окопного пота; тут и балагуры-каспийцы, и потомки Хаджи Мурата, и абхазец, с тоской наблюдающий мутные, с нефтяным накатом, воды великой русской реки.
Мы сидим с Виктором у Волги, играем в «дураки». Быстро надоедает бездумно и безазартно швырять толстые, замасленные карты. Смотрим на небо – плывет рваная тучка, пригнанная московским прохладным ветром. Левее от нас, у завода «Баррикады», шестерка «Юнкерсов» пытается накрыть цель. Ее атакуют: ревут яковлевские истребители. Эскадрилья яковлевцев лихо играет с «Юнкерсами». Иногда «ястребок» исчезает в клубах сталинградского дыма, и тогда с тревогой думаешь: «Не обожгло ли его легкие крылья?»
– Мне иногда кажется, Серега, что все сон, – говорит Виктор серьезно, со страдальческой прихмурью. – А потом треснет над тобой земля, посыплется с потолка, – понимаешь, наяву…
Виктор как будто читает мои думы.
– Иногда не верится, Виктор. Часто задумываюсь… Думаешь, думаешь: так это же война! Война! А когда-то только в кино смотрел или папа рассказывал. А теперь на глазах смерть, могилы, наши родные места оккупированы… А мы с тобой в сталинградских степях нюхаем полынь, дышим гарью и запахами трупов… А потом, знаешь, Виктор, хочется снова ощутить материнскую ласку. Ты не смеешься?
– Нет… не смеюсь… говори.
– Разве можно передать свои переживания?… А потом накипает такая злоба. Кто, кто виноват? Возьмешь снайперскую винтовку, заляжешь и вдруг заметишь его! Одного стукнешь, а из-под земли еще лезут. Сколько их?
– А ты втихомолку… плакал? – вполголоса спросил меня Виктор.
– Я?
– Только не таись, Сергей. Плакал?
– Да. Только для себя. А если чуть рядом шорох, сразу глаза просохли…
– И у меня так было…
– Но тогда я даже не замечал… Ты поверишь мне? Не почувствовал слез. Это ощущение крови из раненой головы во время атаки… я решил, что пот… пот часто заливает глаза, вероятно, потому…
– Вероятно.
Виктор сидел, обняв колени, замасленные от постоянного лазанья в узкую горловину батарейного блиндажа.
Много обломков несла тогда Волга: обгорелые доски и хлопок; целлулоидные куклы; а то вдруг вверх ножками вынырнет стул, а его догонит ящик или набухшая туша коровы, похожая на огромный винный бурдюк; мелькнет в волнах пилотка красноармейца, оторванный шинельный рукав со звездой политрука или обращенный к донным глубинам лицом труп немецкого гренадера.