Изменить стиль страницы

Вдруг тихо, осторожно скрипнул тюремный засов.

— Ох, господи! Кто это?

— Неурочный час… розыск… прячь письмо, сестрица…

В дверях показалось знакомое Морозовой лицо московского подьячего из розыскного приказа, красное угреватое лицо «людоеда» Кузмищева, как его величала вся Москва.

— Что вы читали? — спросил он, взглядываясь со свету в темноту.

Все молчали. Слышно было тихое шуршание бумаги: это Морозова комкала у себя за спиною Аввакумово послание.

— По указу его царского пресветлого величества доказывайте, что читали? — повторил свой вопрос «людоед», приближаясь к Морозовой.

— Молитву читали, — смело отвечала за всех Юстина.

— Не молитву, воровское письмо! — громко сказал подьячий.

— Мы не воры! — также резко отвечала Юстина.

Но не научившаяся притворяться Морозова выдала себя: шорох бумаги и смущение обличили ее… Подьячий схватил ее за плечи, потом за локти…

— Владичица! Что ж это!.. Ах!..

Письмо уже было в руках «людоеда»…

— А! Молитва-ста…

Но в один миг Юстина наскочила на него, вырвала из рук его письмо и, скомкав комом, засунула себе в рот. Подьячий кинулся на нее: завязалась борьба… Сильная привыкшая ко всему монахиня, защищая свой рот, который силился разодрать «людоед», чтобы достать дорогое для него поличное, так хватила своего противника, что тот навзничь повалился на солому.

Предательское письмо было проглочено мужественною инокинею…

Через несколько дней, рано утром, узницы были разбужены стуком топоров. Слышно было, что около их тюрьмы что-то строили. Какой-то веселый плотник пел фальцетом:

Построю я келью со дверью,
Стану я богу молитца,
Штоб меня девки любили,
Крашоныя яйца носили,
Тили-тили-тили-тили-тили;
Грушевым квасом поили…

— Что ты, дьявол, разорался! Али не знаешь, каку хоромину-ту ладим, — останавливал певуна другой голос.

— Знаю, амбаруха аховая, ешь ее мухи!

Вили-вили-вили-вили-вили —
Толченыем луком кормили…

— То-то, слякоть эдака! А он ржет, жеребец!

— Ржу, потому за хоромину эту боярин денег дал… есть на что жеребяткам хлебушка купить, а то вон с голоду попухли…

Э-эх — толченыем луком кормили…

Морозова выглянула в оконце и перекрестилась: она узнала, что это за хоромину строили… Делали два сосновых сруба, в расстоянии не более сажени один от другого, словно бы это готовили обшивку для колодцев. Тут же навалены были десятки снопов ржаной соломы.

— Что, сестрица? — тревожно спросила Урусова, по лицу сестры поняв, что там строится что-то необыкновенное.

— Горенки нам строят, — с горькою усмешкою отвечала Морозова.

К плотникам подошел подьячий Кузмищев.

— Живей, живей, ребята! — понукал он. — Чтобы к полдню было готово.

— Добро-ста, — отвечал певун, почесывая в затылке, — стараемся для вашей милости.

Узницы попеременно выглянули в оконце. Взгляд Юстины встретился со взглядом подьячего. Последний отвернулся.

— Видели, сестрицы, что нам припасают? — тихо спросила Морозова.

— Видела, матушка, — отвечала Юстина.

— И слышали, что подьячий сказал?

— Слыхали, к полудню: полдничать хочет «людоед» мясцом нашим.

— Так надо бы нам, сестрицы милые, подумать о душе, — продолжала Морозова.

— Всю жисть, матушка, думали о ней, — снова отвечала за других Юстина.

— А все же подобает по закону исправу учинить на отход души.

— Знамо, помолимся господу.

— Помолимся по церковному преданию: канун отпоем по душам нашим, а там простимся.

— Да, — сказала, как бы про себя, Акинфеюшка, — в путь-дороженьку снарядиться надо… А долга дорога та, далеко иттить будет, дале, чем до Киева.

Морозова стала петь отходную. За нею повторяли и остальные узницы. Чистый, серебристый голос Урусовой часто срывался и дрожал, как слабо натянутая струна, но зато голос сестры ее, ровный, твердый, за душу хватающий, постоянно, казалось, крепчал грудными, глубокими нотами. Юстина пела твердо, спокойно, как будто бы она не себя отпевала, не с собой прощалась на пороге таинственного будущего, а читала по чужому, совершенно ей незнакомому мертвецу.

В это время, гремя железным запором, отворилась тюремная дверь, и Кузмищев в сопровождении двух стрельцов вошел в подземелье,

— По указу его царского пресветлого величества сим известую: черница Юстина ныне огню предана быть имеет… Готовься к смерти! — возгласил подьячий.

— Я готова, — спокойно отвечала осужденная.

— А мы?! — разом вскричали другие узницы. — И мы приготовили себя на муки.

— Об вас указу нет, — отвечал Кузмищев.

Морозова опустилась перед осужденной на колени. За нею последовали Урусова и Акинфеюшка. Они целовали ее грубые, худые, жилистые руки и плакали.

— Матушка, отходишь ко Христу… Молись за нас: умоли Христа и нас взять к себе, в блаженство горнее…

К полудню срубы действительно были готовы и обложены соломенными снопами. Узницы одного только не могли понять: почему срублено было два сруба, тогда как «людоед» объявил, что будут жечь только старицу Юстину. Юстина между тем мужественно готовилась к смерти. Она на словах передавала своим сестрам по заключению последнюю волю, если только их не постигнет та же участь. Она просила земно поклониться матери Мелании и такой же земной поклон послать «преподобному» отцу Аввакуму. Просила поминать ее на молитвах.

Когда стали отпирать дверь тюрьмы, Юстина затеплила восковую свечу и простилась с подругами, которые целовали ее руки и плакали.

Вошел Кузмищев с двумя палачами. У каждого из них урезано было по левому уху и вырваны ноздри по самые хрящи.

— Милости просим, матушка Иустина, в баньку, косточки попарить, — злорадно сказал подьячий, низко кланяясь.

— Спасибо тебе, человече, за твое великое добро ко мне, — серьезно отвечала осужденная.

— Не на чем-ста, не стоит благодарности, — зло усмехнулся подьячий.

— Стоит, человече: ты отпираешь мне рай светлый.

— Ну, это еще вилами на воде писано, авоськами присыпано…

Осужденная твердо вышла из подземелья, держа в руке горящую свечу.

— Пожалуйте и вы, государыни, — лукаво обратился подьячий к Морозовой, Урусовой и Акинфеюшке.

— Слава тебе господи! — радостно воскликнула первая из них. — И нас господь призывает.

— Не радуйся, боярыня… погоди радоваться, — остановил ее подьячий.

И он вышел из тюрьмы. За ним вышли Морозова, Урусова и Акинфеюшка. Толпы народа волновались вокруг срубов, и оставался свободным только проход к ним из подземелья, по которому шла Юстина со свечой.

Первое, что представилось глазам Морозовой при взгляде на срубы, это знакомая фигура на одном из них, стоявшая наверху костра, между снопами. Морозова узнала, кто стоял на костре: то был ее верный слуга Иванушка. Он с детства любил свою госпожу, и когда она выходила замуж за Морозова, то Соковнин, отец Феодосьи, дал в приданое дочери между прочим и Иванушку. Это был не человек, а собака по верности и преданности своей госпоже и ее пользам.

— Матушка! Федосья Прокопьевна! — восторженно крикнул Иванушка и поклонился, припав головой к снопам. — Благослови меня, святая мученица!

— Иванушка, миленький! Тебя за что?… — затрепетала молодая боярыня.

— За Христа-света да за тебя…

— Полно-ка, смерд! — крикнул на него подьячий. — А ты скажи, где схоронил сокровища своей госпожи, и за то я сниму тебя с костра, если скажешь.

— Не скажу! — твердо отвечал Иванушка.

— Сказывай, кому отдал сокровища? — повторил подьячий.

— Самому Христу в руки! — был ответ.

— В последнее отвещай: кому?