Изменить стиль страницы

— Прощайте, православные! — крикнул он на всю площадь, и дрогнула площадь. — Прощай, святая душа! Я еще приду к вам, помните меня, я…

Он не договорил. Голова его отскочила от туловища и глухо стукнулась лбом об помост. Гул прошел по площади. Руки поднимались вверх и торопливо крестились…

— О боже, всесильный и вечный! Сподоби мя таковых же мучений тебя ради, — страстно шептала Морозова, стоя в толпе рядом с сестрою Акинфиею в одежде чернички.

А там палач рубит мертвое тело Стеньки на куски, как в мясницкой рубят воловью тушу, а сподручники втыкали эти кровавые куски на колья… Голова взоткнута была на самый высокий кол и продолжала смотреть на площадь своими эфиопскими глазами…

ГлаваXVIII. Морозова вступает в борьбу

Возвращаясь домой от Лобного места, Морозова, казалось, ничего не помнила, ничего не видела, кроме этих больших, добрых глаз, которые глянули на нее с эшафота и так и залили, казалось, всю ее теплом и радостной, благодарной лаской… И этих глаз уж нет! Они закрылись навеки под тенью пасмурных бровей и спадавших на мертвый лоб клочков волос, оставшихся необритыми… Она видела на колу эту голову с выражением глубокой думы на лице, какое всегда покоится на лице мертвеца, словно бы он вдумывается в то, что совершилось, и созерцает глубокую тайну смерти; но глаз его она уже не видала… О! Зачем они закрыли эти глаза, в которых уже начинали теплиться искры добра и веры? Зачем они убили его? Зачем сделали ту же ошибку, какие и он делал в своей жизни? Разве Христос велел убивать?…

— Вон она туда полетела… Ох! — бормотала она бессвязно, идя рядом с Акинфеюшкою.

— Кто полетел, сестрица?

— Ворона.

— Ох! Чтой-то ты!

— Она полетела его клевать… И глаза те выклюет… Ох!

— Полно-ка, сестрица!

— И мое тело клевать будет… да, склюет…

— Ох, и что с тобой! Спаси бог, что вёрзится тебе!

— А не все ли равно, черви сгложут.

И то, что она сейчас с содроганием созерцала на Красной площади, вместо ужаса стало возбуждать в ней как бы соревнование… «Вон Аввакумушко радуется, в земляной темнице сидя, узами железными, словно бы гривною золотою, на шее позвякивает… А я-то! На лебяжьем пуху тело свое все холила…»

И в душе ее, как мрачной туче, память молнией прорезала прошлое и нарисовала светлую картину девичества. Лебеди на пруду в рязанской вотчине… Она их кормит, а над головой кукует кукушка, и солнце, боже мой, какое яркое да ласковое… А за лесом слышится охотничий рог и звонкое отбивание косарями притупившихся о высокую рожь кос… Федосьюшка идет на охотничий рог, думая, что это батюшка с поля возвращается, и вдруг на опушке не батюшка!.. Зарделась вся Федосьюшка… Это не батюшка, а тот колодой княжич… Ах, срам какой! Увидал ее… Срам! А на душе так светло… Не стало этого княжича: где-то в далекой Литве сложил свою буйную головушку… И его вороны склевали… А там замужество и терем, терем без конца…

— А вон Ванюшка змия пущает.

— Что ты, Акинфеюшка! Каково змия?

— А вон погляди-тко: высоко реет.

Морозова опомнилась. Оглядевшись кругом, она увидала, что она с Акинфеюшкой уже у ворот дома Морозовых. На одном из переходов, вверху, держась за балясины, стоял белокурый кудрявый мальчик в шелковой палевой рубашке с косым воротом и пускал большого бумажного змея на тонкой, длинной бечевке. Около него, задрав к небу лохматую голову, стоял Федя юродивый и веселыми глазами следил за полетом змея.

— Ах, мама! — закричал сверху мальчик, узнав Морозову, несмотря на ее одеяние чернички. — Мы Никона пущаем, гляди, как высоко.

— Какова Никона, дитятко? — удивилась Морозова.

— А змия-патриарха…

— Что ты мелешь, сынок?

— Правда, мама… Федя написал на змие Никона с тремя перстами, и мы его пущаем.

Морозова горько улыбнулась… Она снова увидела глаза с большими белками, глянувшие на нее с эшафота… и вздрогнула: ей виделось, как ворона выклевывает эти глаза, сидит на темени, нагибается ко лбу и клюет, клюет… И это были уже не его глаза, не Разина, а Аввакумовы… или это глаза княжича, что лежит на литовской земле и глядит на чужое небо мертвыми глазами, а ворона их долбит кровавым клювом…

— Ба-ба-ба, Прокопьевна! Али су ноне святки? — раздался вдруг чей-то веселый голос.

Морозова снова вздрогнула и оглянулась: на двор въезжала богатая каптана, везомая прекрасными серыми конями, и из-за полога каптаны, отдернутого в сторону, выглядывало розовое полное лицо, опушенное белою бородою косицами и оживляемое маленькими карими глазами.

— Вот и черничкой обрядилась, а я тебя спознал, — продолжал улыбаться старик.

— Ах, дядюшка, добро пожаловать! — зарделась Морозова.

— Пожалую, пожалую… Ишь, зарделась… А что хари не надела, по святочному-то? А то без хари всякий тебя спознает.

Это был старик Ртищев. Он вышел из каптаны, когда она остановилась у крыльца, и высадил из громоздкого экипажа свою дочь Аннушку. Челядь Морозовой запружала уже весь двор и крыльцо. Чернички, приживалки и разные божьи паразиты бросились целовать руки «свет боярыньки благодетельницы», как ни старалась эта последняя увернуться от божьих коровок и их лобзаний. Ртищеву, тоже своему «милостивцу», божьи козявки отвешивали не менее низкие поклоны, хотя не без некоего «сумленьица», боясь его издевочек.

— Что, бесприданницы Христовы, гораздо ли за нас, грешных, свово жениха-света молите? — шутил старик.

— Молимся, батюшка боярин, — бормотали чернички.

— А протопопу Аввакуму онучки вяжете?

— Где нам, батюшка боярин!

— А! И ты здесь, Акинфеюшка! — ласково заговорил старик, увидав приятельницу Морозовой. — А я чаю, ты уж в Ерусалим успела кукушечкой слетать.

— И то правда, батюшка Михайло Алексеевич, как есть сичас с Голгофы, — загадочно отвечала Акинфеюшка.

— Ой ли су! — удивился Ртищев.

— С самого Лобного места…

— А! Так видели злодея?

— Видели… Только злодей ноне уж не он живет! — снова был загадочный ответ.

Аннушка Ртищева ласково поздоровалась и расцеловалась и с Морозовой, и с Акинфеюшкой. Хозяйка ввела гостей в хоромы. Прибежал и юный Морозов, Ванюшка, в своей новенькой палевой рубашке и малиновых остроконечных сапожках золот-сафьян.

— Ах, дедушка! Как мой Никон высоко летает, — бросился он к старику Ртищеву, который очень баловал мальчика, единственного наследника богатого дома Морозовой.

— Никон? Какой Никон, колокольчик? — удивился старик.

— А патриарх, что трюмя перстами молится, — прозвенел мальчик.

— Что ты, какую безлепицу звонишь, колокольчик? Где Никон патриарх летает? — еще более дивился старик.

— А на змие… Федюшка юродивый написал ево на змие, и мы его пущаем… Так и гудит, у-у-у!

Ртищев сделал серьезное лицо и взглянул на Морозову. Та вспыхнула и поспешила уйти, пробормотав: «Не осудите, гости дорогие, побегу переоденусь…»

Ртищев немножко отстранил от себя мальчика, который смело гладил его серебряную бороду, и старался нахмурить свое улыбающееся лицо.

— Ну, колокольчик, тебе бы за Никона-то надо уши надрать, да добро, я с матушкою поговорю, — сказал старик.

Мальчик с улыбкой недоверия посмотрел на него. В лучистых глазах так и светилась избалованность.

— За уши, дедушка? Ну нет, я не дамся… Морозова все еще не выходила, и Ртищев, погрозив мальчику пальцем, обратился к Акинфее.

— Так вы точно ходили смотреть, как злодея Стеньку сказнили?

— Смотрели, батюшка Михайло Алексеевич, — был ответ.

— И вы не испужались?

— Чего пужаться? Ноне такие времена настали, что загодя научиться надо, как помирать… Мы и ходили учиться.

Старик посмотрел на нее недоумевающе и покачал головой. Молодая Ртищева, Аннушка, к которой подошел юный Морозов, играя волосами мальчика, обратилась к Акинфее.

— А какой он собой, этот Стенька, милая, страховит?

— Может, и был страховит, да не теперь, — отвечала. Акинфея задумчиво. — Ноне не такие люди страшны… нет, не эти страшны.