Даже Наоми, не очень сильно разбирающаяся в этических вопросах, догадывалась, что ее дилемма была слишком сложна, слишком запутанна и для достойной, многоопытной Сюзан Скотт.
При ближайшем рассмотрении оказалось, что раковина была грязной; сливное отверстие шептало что-то непристойное о водопроводных трубах. В ожидании, пока пройдет тошнота, Наоми прикидывала, не будет ли иметь терапевтического эффекта легкая уборка или немного работы по хозяйству.
Потом она задумалась о прерывании беременности. Может, прекратить все прямо сейчас? Решить все проблемы разом? Нет, ей не вынести потери ребенка Алекса. Этот ребенок должен быть рожден. Ее ребенок. «Из двух неправд не слагается истина», — убеждая себя, проговорила Наоми в резонирующий фаянс.
Более того, интуитивно Наоми знала, что эта ее беременность — первая и последняя в ее жизни. Это нежданное, неожиданное событие превосходило все надежды, оно лежало в области самых несбыточных желаний.
Наоми со стоном выпрямилась, дрожащими руками уложила использованный тест обратно в пластиковую упаковку и затем в коробку. «Узнай сегодня», — побуждала ее надпись на коробке, и Наоми, грешная, узнала. Она могла бы избавиться от улики, выбросить ее в мусор, но от реальности не избавишься.
В вопросе определения отцовства неоценимую помощь могла бы оказать простая арифметика. Надо только вспомнить дату наступления последних месячных и все такое. Она пропустила… сколько? Два цикла? Три? Наоми была такой хрупкой, весила так мало, что менструация была для нее нерегулярным явлением, не подчиняющимся никаким графикам и циклам. И вообще, будет лучше, если правда останется не узнанной (разумеется, это зависело — о, какая ирония! — от того, какова эта правда).
Наоми прижала кончики пальцев ко лбу, закрыла глаза, словно пыталась этими внешними проявлениями мыслительного процесса стимулировать собственно мыслительный процесс. Бесполезно. Ее мозг ничего не мог ей предложить. В этот момент она была способна только на физическую реакцию; ее тело, с секретным грузом, с новой жизнью внутри, уже вступало в свои права.
Заверещал телефон, и Наоми, как во сне, прошла в коридор, куда сквозь щель почтового ящика проникала яркая полоска свежая струя зимнего воздуха, и затем в спальню, чтобы ответить.
— Это ты, — слабым голосом проговорила она в ответ на приветствие Алекса. — О, Алекс, это ты.
— Да, это я, — подтвердил он, удивленный тем, что его звонок вызвал такую бурю чувств. — У тебя все в порядке?
— Ну-у… — Наоми тяжело, насколько это возможно для столь изящной женщины, села на неубранную кровать и стала наматывать на палец телефонный шнур. — Да, пожалуй, все в порядке.
Решение должно быть принято сегодня. Она должна выбрать честный путь, признаться в измене — пусть с риском потерять Алекса, потерять счастье. Пусть огромной ценой, но прямоту отношений и достоинство нужно сохранить. Или она должна сказать ему только половину правды — что она беременна, что внутри нее растет ребенок Гарви. Она должна надеяться на возможность счастья для всех, должна продолжать обманывать, должна строить семью на вопиющей лжи.
Ее тайная вина будет ее наказанием; она будет смотреть, как растет ее дитя, и никогда не будет уверена. Ей придется молить небеса еще горячее, чтобы Дэвид молчал. И не только Дэвид. Ведь был еще Доминик, несносный нахальный сынок Джеральдин, который мог видеть и не мог не слышать, что в то кошмарное утро Дэвид был в ее комнате. В то утро, когда жизнь, какою ее знала Наоми, окончилась. Сообразительный не по годам, Доминик наверняка догадался, что Дэвид зашел не просто поздороваться.
Со вздохом Наоми обвела взглядом привычный беспорядок, царивший в спальне. Квартира была очень маленькой, но даже с ребенком им хватит здесь места. Это было ее великим открытием: достаточности по определению было достаточно. А иметь достаточно значило иметь все.
— Ты любишь меня? — робко спросила она Алекса.
— Можешь в этом не сомневаться, — ответил он.
С какой радостью Алекс принял ее обратно, с какой готовностью простил ее; более того, он умолял ее простить его, хотя никогда не причинял ей боли намеренно. Он лишь пытался заставить Наоми найти смысл ее существования. Ну а если и теперь ее существование было бессмысленно — теперь, когда в ней зрела новая жизнь, — то значит, смысла в нем и быть не могло.
Наоми посмотрела в окно и увидела двух, трех, четырех скворцов. Они взлетели с калины и стали описывать круги в неприветливом небе. «Одна — к горести, — вспомнила она старую примету, правда, не про скворцов, а про сорок, — две — к бодрости. Три — к девчонке, четыре — к мальчонке».
— Я имею в виду, со всеми моими недостатками…
— Я люблю тебя. Что еще могу я сказать?
— Несмотря ни на что?
— Несмотря ни на что, Наоми. «Со всеми бородавками»[61] и тому подобным.
— Я тоже люблю тебя.
С куста взлетело еще три птицы.
«Пять — к серебру, — мысленно считала Наоми, — шесть — к золоту. Семь — к тайне за темным пологом».
Она сделал быстрый и глубокий вдох, зажмурила глаза и сверху еще прикрыла их свободной рукой.
— Алекс, у меня будет ребенок.
Что за зловещая болезнь: она не проявляла себя ничем, кроме маленького противного выроста! Коварное заболевание без какой-либо видимой патологии.
Джеральдин Горст чувствовала себя необыкновенно здоровой. Глаза были яркими (не слишком ли яркими?). На пухлых щеках цвели розы. Язык, высунутый перед зеркалом, был малинового цвета с нежнейшим бледным налетом. Термометр вводил в заблуждение, регистрируя соответствие норме. Аппетит не только не покинул Джеральдин, а напротив, стал неутолимым, словно внутри нее таилось что-то чуждое — грубое и прожорливое, то и дело требующее печенья, пирога, горячего тоста с маслом.
Самым отчетливым симптомом заболевания (помимо того неуловимого уплотнения, которое то нащупывалось, то нет) было ощущение глубокой перемены в организме. Что-то было не так. Джеральдин столкнулась с понятием смертности.
В ее теперешнем состоянии приступ боли был бы облегчением. Если бы где-нибудь ныло, тянуло, кололо, она бы сфокусировалась на конкретном месте, и ей было бы легче. Но вот эта лживая болезнь, маскирующаяся под крепкое здоровье, была просто невыносима.
Джеральдин была так поглощена своим тайным знанием, что на весь остальной мир, на близких и родных почти не обращала внимания. Нужды семьи она удовлетворяла лишь из чувства долга, не принимая их близко к сердцу. Случалось детям затеять перепалку — Джеральдин молчала. Но странное дело: несмотря на это, они стали ссориться гораздо меньше. Целые дни проходили без истерик Люси, без шуточек Доминика. В Копперфилдсе установился внушающий опасение мир. На домашнем фронте царило зловещее спокойствие.
Наконец-то они повзрослели? Или они интуитивно чувствовали ее беду? Может, они — на сознательном уровне или на подсознательном — беспокоились за нее? Джеральдин очень хотелось, чтобы это было так.
Вчера вечером Люси без пререканий и отговорок убрала и вымыла посуду и даже сделала кофе. Чем это можно было объяснить?
Джон в эти последние несколько недель тоже был внимательнее и заботливее, чем обычно. Небольшими проявлениями нежности он давал ей понять, что по-прежнему предан ей. Джеральдин предполагала, что он очень тревожился за нее. И все же она не мола заставить себя рассказать о том, что вселяло в нее такой ужас.
Джеральдин сидела на диване и нервно мяла руки, сплетала и расплетала пальцы. В то время, как у нее над головой миссис Слак двигала мебель (в спальне шла генеральная уборка: скрипели половицы, визжали колесики), она рисовала свой неотвратимый конец.
Больше уже нельзя было откладывать тот страшный день, когда ей придется пойти к врачу, после чего ее болезнь станет, так сказать, официально признанной. Это нежелание обращаться за помощью было нетипично для Джеральдин, оно свидетельствовало о серьезности ее опасений. С кабинетом доктора Невилла она была хорошо знакома, а доктор Невилл, в свою очередь, был хорошо знаком с анатомией Джеральдин. За прошедшие годы ему довелось ощупывать и осматривать практически все части ее тела. С помощью стетоскопа он частенько прослушивал ее дыхание, шумные вдохи и выдохи, величавое биение ее сердца. Они вместе шли по бескрайнему полю фармакопеи: сотни рецептов были выписаны, сотни лекарств применены. «Миссис Горст, — любил шутить доктор Невилл, — не понимаю, зачем вы спрашиваете у меня совета по этим вопросам. Вы же знаете о болезнях больше меня!» Джеральдин могла бы закрыть глаза и в малейших подробностях представить цветочный узор на занавесках в его кабинете; она отлично помнила этот рисунок и очень его не любила.
61
Перефразируется известный приказ, который Кромвель отдал своему портретисту: писать портрет со всеми бородавками.