Изменить стиль страницы

Сашка еще не сознавал разумом ту силу, что соединяла этих людей будто невидимой нитью. Но он чувствовал, что сила эта придает им спокойствие, словно они знают что-то такое, во что остальные не посвящены. Сашка про себя называл их «товарищи старшие» и определил, что среди трех сотен узников баржи их едва ли наберется десятка полтора.

В городе все чаще ухали пушки, пулеметные очереди иногда сливались в неумолчный вой. Поблизости от баржи сочно хлюпала вода, заглатывая осколок гранаты или пулю. Смачно чокнет пуля пониже ватерлинии, и под дровами вдруг булькнет новая струйка… Появились и первые жертвы обстрела.

Чуваш Василий Чабуев погиб, когда пробовал зачерпнуть из-за борта волжской воды. Потом сыскали бидончик на корме и расплели обрывок причального каната. Смогли добывать воду уже без риска, но тут Шаров решил тронуть охрану жалобными воплями — высунулся из проема и стал громко молить: «Хлеба! хлеба!» Вымолил только губановскую пулю и лег вторым в дальнем конце трюма рядом с Чабуевым. Вскоре там лежало уже пятеро…

Однажды вечером, в полутьме, Сашка решил серьезно потолковать с Бугровым. Силы тают, пора что-то делать!

Но, вглядевшись получше, Сашка различил по соседству лишь белевшие поленья — ложе Бугрова пустовало. Сашка поискал глазами Ольгу — тоже не обнаружил. Куда-то на корму пробирался Иван Вагин и дружелюбно улыбнулся мимоходом яшемцу. Похоже было, что все «старшие» поодиночке направлялись на совет…

…Овчинников медленно сполз со своего ложа. Старец Савватий спал. Чернело на груде поленьев монашеское одеяние Антонины — она тоже заснула и не смогла помешать Сашке пуститься в это его первое путешествие по барже. Волоча ногу и сгибаясь в три погибели, потея от слабости, Сашка заторопился, как мог, следом за Вагиным…

Позади штабеля с телами жертв шло летучее заседание партийной группы заключенных. Коммунисты только что выслушали сообщение помощника ярославского губвоенкома Полетаева — его привезли с последним паромом. Он рассказал о гибели Нахимсона и Закгейма, о новых приказах, что уже расклеены по городу за подписями «Главноначальствующего вооруженными силами северной Добровольческой армии Ярославского района полковника Александра Перхурова».

— Что это за полковник и что он приказывает? — спросила Ольга.

— Офицер, дворянин, тверской помещик. Упразднил у нас Советскую власть. Все отменил: и милицию, и комиссаров, и земские комитеты. Чистый орел!

— Так земские-то комитеты не Советская власть вводила, а Керенский, — заметил Павлов, депутат губкома.

— Все равно, не признал комитетов полковник Перхуров. Полицию ввел, старост, исправников. Только царя Николая на ярославский престол не возвел. Решил подождать, пока эсеры в Москве кремлевские соборы у большевиков отберут. По дороге мы спросили у начальника конвоя, какая сейчас в городе власть.

— Что же он вам ответил, товарищ помвоенком?

— Все чин чином растолковал. Говорит, Союз защиты родины и свободы покуда установил в городе военный порядок, а потом Учредительное собрание утвердит новую государственную власть, гражданскую. Мы его спросили: сами-то вы, ваше благородие, какой партии? Отвечает: я социал-демократ, только без жидов, Советов и без комиссаров. Тоже орел! Под стать главноначальствующему.

— В Рыбинске, слыхать, то же самое, — вставил рабочий Пронин, металлист из Твериц, — Про это в тех приказах тоже напечатано… Бои, похоже, затягиваются, люди у нас на барже надежду теряют, слабости поддаются.

— Не попытаться ли с берегом связаться? — сказала Ольга. — Может, плотик из поленьев соорудить, послать кого-либо на берег? Неужели никто не добивается, чтобы нам хоть от родных передачу разрешили? Сердце болит, как о старушке своей подумаю, ведь ей нас из окошка видно: на набережной дом!

— Что ж, — ответил помвоенкома Полетаев, — может, мысль твоя правильная, подумаем. Но пока надобно народ просто от черных мыслей отвлечь, приободрить. Тут на носу есть мужчина в темном пиджаке, работник музея. Я прислушался, когда он про наш город рассказывал. Мне думается, пусть бы погромче для всех рассказал про наши достопримечательности, про старину нашу.

— Ну, насчет церквух разных старец монах небось почище музейщика наплел бы, — заметил сердито Пронин. — Где какие мощи святые да какой праведник спасался. Ох, видел я, пока нас сюда из каземата вели, как эдакий монах-праведник из пулемета очереди давал.

— Из Спасского монастыря не одни офицеры стреляли, а с монахами вместе, — подтвердил и Вагин. — Теперь поговорка даже пошла в городе: «что ни попик, то и пулеметик». Кстати, какими судьбами к нам монах и монашка попали?

— Это я могу пояснить, — сказал Бугров. — Старик офицеру казачьему возражать стал: дескать, не его стариковское дело беляков на брань благословлять. А сиделка раненых не покинула. Их обоих под горячую руку с нами в один кузовок и толкнули. И скажу вам так, товарищи: сестрица, сами видите, хорошая, заботливая:, никому в помощи не отказывает, да и пригожа больно — что глаза, что бровки! Будто нарисованные! Такая только глянет на тебя, улыбнется — и то сразу на душе легчает!

Все засмеялась.

— Небось приучили ее нас за зверье считать, — начал было Пронин, как вдруг из-за штабеля высунулась чья-то рука и легла на плечо Бугрову. Все с удивлением узнали раненого Сашку Овчинникова. Почти невидимый за шпангоутом, он тихонько подобрался к сидевшим коммунистам.

— Ты что, Овчинников? — в недоумении спросил Бугров. — Чего тебе?

Сашка внимательно оглядел серевшие в сумраке лица, подольше задержал взгляд на Ольге. В руках у нее был карандашик и книжка курительной бумаги: пока не стемнело, Ольга делала себе пометки. Овчинников примостился на полене рядом с Ольгой и сказал:

— Пишете, значит? Что ж, запишите и меня.

— Куда тебя записать, товарищ? — удивился Полетаев. — У нас здесь сейчас партийное собрание. Вот кончим и тут же с тобой потолкуем. Погоди маленько.

— Нечего и годить. Пишите и меня в ваше собрание. Чтобы и мне, стало быть, считать себя партейным. Пишите так: Овчинников, Александр Васильевич, с 1897 года. Еще чего вам про меня знать надобно?

— Ты хочешь в коммунисты записаться? — переспросил помвоенкома. — Так тебя понять?

— Да. Желаю вступить.

— А ты кем на воле был?

— Крестьянин я. Из села Яшмы.

— Бедняк? Середняк? Ведь крестьяне разные бывают.

— Отец вроде бы середняком считался. А я еще своего хозяйства he имею, на брата работаю. По конской части.

— А брат твой?

— Этот справный, Овчинников, Иван. По конному делу первый у нас заводило. Только я его делов знать больше не хочу. Уйти надумал из села. Учиться.

— Ну а в политике маленько разбираешься? Знаешь, что по этой части с коммуниста спрос немалый?

— Разбираюсь плоховато, а научиться желаю. Насчет белых-красных вроде бы разобрался, на то мужику большого ума не нужно.

— Газеты читаешь? Ленина знаешь, слыхал?

— Слыхал. Всей красной силе — голова.

— Разрешите мне, — вмешалась Ольга. — Вот, понимаешь, Овчинников, если придут сюда, на баржу, белые офицеры, они раньше всего скомандуют: коммунисты, комиссары, жиды — два шага вперед! Это может случиться ночью этой, через час, завтра, в любую минуту. И должен будет коммунист, не дрогнув, голову сложить за народ. Ты подумал об этом?

— Как раз об этом и подумал. И так решил: с вами держаться. Все сумею, как подобает. Не сумлевайтесь. Пишите!

— А в бога ты веруешь, Овчинников?

— Конечное дело, верую! Что же я, зверь?

— А знаешь, что коммунисту верить в бога не положено?

— Стороной и про это слыхал, только не может того быть, чтобы Ленин запрещал совесть иметь. Какой же человек без веры, без совести? Никакой цены такой шаромыжник не имеет.

— Вот видишь, Овчинников, какой ты, оказывается, еще несознательный товарищ? Владимир Ильич, товарищ Ленин, пишет и повторяет, что религия — опиум народа. Понял? Опиум — значит дурман, яд. Буржуазия отравляет ядом ум трудящихся, чтобы сделать их покорными. Бог для порабощения твоего выдуман, и только. Ясно?