Дон Мартин встал, он даже не застегнул жилет, осушил еще стакан виски, чтобы успокоить сердце, надел пиджак и вышел. Мария Луиса, бросив ружье, в отчаянии, обливаясь слезами, цеплялась за него, но дон Мартин оттолкнул ее, спустился по длинной шумной лестнице пансиона, сел в двуколку и поехал по Мадриду — республиканскому, фашистскому, ополченскому — домой. Он плакал без слез, потому что кончилась не только любовь, кончилась жизнь.

Дон Мартин вспомнил про маркиза Брадомина, автор которого столько раз обедал у него в доме, нет, он не чувствовал себя маркизом Брадомином, он просто никогда не думал, что судьба, на излете жизни, уготовит ему такой удар.

Он захватил с собой бутылку и пил прямо из горлышка, и высоко поднятая бутылка проделала путь по Гран Виа сквозь Мадрид, бурлящий, тревожный, революционный. Это лошадь, Кабрито, доставила его домой, а не он управлял лошадью. Коляска привезла живой труп.

Прощай, Мария Луиса, прощай.

Революция пришла, сомнений в этом не было. Она заранее извещала о своем приходе: бунтом батраков в Леоне, реалами кузена Сандесеса, окончанием войны, концом Примо и так далее, но он никак не думал, что его осенний цветок, его глубокая запоздалая любовь к Марии Луисе обернется острой кровавой занозой, которая безжалостно вернет его к реальности.

Кабрито, добрая лошадь, прозвенела бубенчиками до самого дома.

Ино пришла к прадеду, причитая:

— Ай, сеньор Мартин, я ухожу, ай, мой муж в горах с волками и детьми, он зовет меня в революцию.

— Какую революцию, Иносенсья?

— Ай, так ведь я не знаю, дон Мартин, сеньор из сеньоров дон Мартин Мартинес, муж говорит, он написал письмо двенадцать дней назад, а пришло только сегодня, чтобы я уходила с ним в революцию и чтобы немедленно бросала буржуазных стариков.

— Я буржуазный старик, Иносенсья?

— Ай, так ведь я не знаю, сеньор дорогой, я пыталась говорить с сеньорой, доньей Элоисой, но она не в себе и не понимает меня.

— Я тоже не понимаю тебя.

— Вот письмо от мужа, дон Мартин.

И она протянула ему бумажный листок, мятый, сложенный много раз, исписанный с обеих сторон.

— Я не желаю читать всякие глупости.

И дон Мартин отвел ее руку с письмом.

Ино была женщиной неопределенных лет (у бедности нет возраста), с неизменным черным перманентом, с монголоидными чертами лица, с вечным выражением смирения, таящего в себе, как и всякое смирение, предательство.

— Иди, Иносенсья, иди вместе с твоим мужем, волками и детьми делать революцию, о которой ты не имеешь ни малейшего понятия.

— Простите, дорогой сеньор.

— Дай тебе Бог всего, чего ты хочешь, и всяческой удачи. Боюсь, что тебе придется однажды пойти против тех, кто поддерживал тебя всю жизнь, с самой молодости.

— Не говорите так, дорогой сеньор, я сейчас расплачусь.

И, рыдая, Ино пошла по коридору.

А дон Мартин подвел итог: его бросила любовница, от него ушла служанка, проработавшая в доме столько лет, — и он понял, что все ухнуло в тартарары.

На следующий день к нему пришла Убальда с теми же словами, что Ино, и стало ясно, что обе служанки сговорились. Дон Мартин простился с ними холодно, с достоинством, щедро заплатив.

Магдалена же продолжала петь, протирая стаканы, и ни о чем не беспокоилась, потому что всякие исторические перемены ее мало интересовали или потому что (и это более вероятно) ей было все равно и она не сомневалась, что богатые всегда останутся богатыми.

1934. Октябрьская революция в Астурии — жандармы, женщины в полосатых фартуках, шахтеры в беретах и павшие герои. В революции особенно проявили себя двое: Долорес Ибаррури, Пасионария[100] (забавно, что она носит католический псевдоним — ее так прозвали оттого, что свои первые статьи она написала в Страстную Неделю), и Франсиско Франко, Франкито, который, разумеется, отличился жестокими расправами и тем завоевал доверие Республики, которую, впрочем, очень быстро предаст.

Астурийское восстание было единственным серьезным шансом, который выпал революционной Испании и который она упустила.

Авиньонские барышни i_030.jpg
Алехандро Леррус Гарсиа

Леррус[101], император барселонской Параллели[102], общаясь с рабочими, надевал комбинезон и жевал бутерброды; с Луисом Компанисом[103] и подобными он совершенно менялся: гордый поворот головы, очки, усы — все подчеркивало его величие. Республика и революция творят своих лицемеров, как и монархия. Важно уметь распознать их. Это дело интуиции или умения наблюдать. Из Каталонии надвигается другая революция, менее кровавая, чем астурийская, в ней нет анархистов, в ней много интеллектуалов. Компанис объявляет Каталонию независимой. Дед ничего не понимает.

Он только понимает, что времена меняются, что с революцией или без революции, но пришел совсем другой век и что Историю вспять не повернуть. Он только чувствует, как История полоснула его по сердцу холодным ножом.

Его время кончилось, все в корне изменилось, от прошлого остаются какие-то крохи, да и те надо спасать. Но ему спасать нечего — у него ничего нет. И прадед дон Мартин Мартинес заболевает и умирает, его убивает время, новый век, он в буквальном смысле смертельно ранен Историей.

— Позовем священника, дон Мартин?

— Единственный священник, кого я готов принять, это дон Мигель де Унамуно.

— Но Унамуно не священник, дон Мартин.

— Он священник самый настоящий.

— Дон Мартин…

— Я не хочу церковников. Я хочу Унамуно.

И Унамуно приехал из Саламанки. Он провел ночь в поезде…

— Скажи мне, Мартин, что случилось?

— Случилось то, что я умираю, Мигель.

— Это я уже вижу. А что еще?

— Я хочу исповедаться.

— Но я не священник, Мартин.

(Перед лицом смерти они перешли на «ты»).

— Ты сам меня учил, что любой человек есть образ Христа.

Спальня прадеда была просторной супружеской спальней в барочном стиле — большие картины с изображениями святых и предков на стенах, массивная широкая кровать с высокой овальной спинкой в изголовье, украшенной причудливым узором.

— Ну хорошо, я слушаю.

Он снял берет и сел возле умирающего на краешек его вычурной кровати.

— Я не знаю, в чем мне исповедоваться, Мигель.

— И ради этого я приехал, Мартин?

— Ну, плотские грешки, это ерунда.

— Плотские грехи я тебе прощаю от имени Христа. А искушения дьявола?

— Дьявол искушал меня всю жизнь. Я, Мигель, как тот персонаж у Толстого, жил всегда под девизом: «А будь земли вволю, так я никого, и самого черта, не боюсь!»[104].

— Ты хотел много земли?

— Очень много, и не для себя только, а для моей семьи, для моих близких.

Семья, прислуга (какая еще оставалась), подруги и друзья, сестры Каравагио — все стояли у дверей спальни и слушали исповедь дона Мартина.

— Земля, Мартин, не для близких и семьи, а для всех людей и животных.

— Осуди меня за этот грех.

— Разве ты позвал меня не для того, чтобы я твои грехи отпустил?

— Я тебя позвал, чтобы ты меня осудил. Я знаю, что за свои грехи я попаду в ад, Мигель.

— Но ты никогда не верил в ад, Мартин.

— Уж лучше ад, чем ничто, Мигель.

Святые и предки на картинах с почтением взирали на эту невиданную исповедь. Слуги и женщины, хоть и не понимали ничего, но все равно плакали из жалости к дону Мартину. При зажженных свечах — а дон Мартин не любил электрический свет — огромный барочный альков терял свое величие и впадал в маньеризм.

— Мирские искушения, Мартин?

— Мир меня искушал мало. Я предпочитал объезжать на коне свои земли, чем торчать в мадридском Казино. Но рулетка, если это мирское искушение, сильно притягивала меня.

вернуться

100

Пасионария по-испански означает «страстная».

вернуться

101

Алехандро Леррус Гарсиа (1864–1949) — испанский государственный и политический деятель. В начале XX в. активно участвовал в республиканском движении в Каталонии, первоначально на его левом фланге, в дальнейшем эволюционировал вправо. Три раза становился премьер-министром Испании в период с 1933 по 1935 гг.

вернуться

102

Проспект Параллель — одна из самых известных и популярных улиц Барселоны, соединяет порт с площадью Испании. В начале XX в. проспект был сопоставим с парижским Монмартром, лондонским Вест-Эндом или нью-йоркским Бродвеем.

вернуться

103

Луис Компанис Ховер или Льюис Компаньс-и-Жовер (1882–1940) — президент провинции Каталония с 1934 г. и во время Испанской гражданской войны.

вернуться

104

Имеется в виду крестьянин Пахом из рассказа Л. Н. Толстого «Много ли человеку земли нужно?» (1886).