— Ладно, на сей раз я заменю Маргарет.
Мы взяли с собой ее старшую внучку Эллен — она три года проучилась в Южно-Каролинском университете, а теперь бросила учиться, потому что собиралась замуж. Ей мы покупали приданое, а мне гардероб для колледжа; это делалось на широкую ногу, с размахом — совсем как на Западе, судя по тому, что мы видели несколько недель назад, и столь же сумбурно. Тетя Энни была женщина деятельная и чувствовала себя в своей стихии. Однажды, когда я в нерешительности замешкалась перед элегантным в своей простоте черным костюмом, она прямо вся ощетинилась от раздражения:
— Ну, в чем дело? Что ты медлишь?
— Дороговато вроде, — сказала я.
— Детка, детка… — Она шумно выдохнула, как часто делают в изнеможении толстые женщины, — он это может себе позволить… Впрочем, Уилли, чего доброго, держит тебя в неведении, с него станется… Ничего, если начнет ворчать из-за счетов, ты только спроси, как подвигается торговля лесом — он мигом прикусит язык.
Вечером после обеда она решила, что мне необходимо иметь свой автомобиль.
— Когда живешь в такой дали, надо хоть как-то сокращать расстояния.
— Я не умею водить машину, — сказала я.
— А ты научись, — возмущенно сказала она. — Тоже мне довод! — И я умолкла, потому что все это было слишком ново и неожиданно. — Вот что, позвоню-ка я Уиллу прямо сейчас и поговорю на этот счет. — Она пошла в холл к телефону.
Дядюшка Хауленд невозмутимо промолвил из глубины своего кресла:
— Энни у нас генерал.
— Мне просто никогда такое в голову не приходило.
Он поднял рюмку с коньяком.
— Отведай — не хочешь? Нельзя, милая, всю жизнь торчать на этой ферме. Уилли не имеет права тебя там прятать.
— Это мой дом.
Он погрозил мне рюмкой. На дутой стеклянной ножке заплясали блики света.
— Ты должна жить так, как подобает внучке одного из первых богачей в штате.
Я ошарашенно взглянула на него. Он хохотнул.
— И если богатство ему принесла война, это ничего не меняет.
Энни вернулась, сияющая.
— Такой скопидом закоснелый этот Уилли, он мне — слово, а я ему — десять, с ним только так и можно.
Поздно вечером, когда она тоже хлебнула коньяку и слегка разрумянилась, она сказала мужу:
— Я спросила, ждать ли его на свадьбу Эллен.
— И он, разумеется, сказал, что нет.
— Слишком занят… Знаешь, Хау, он меня беспокоит, честное слово. Шаг шагнуть боится со своей фермы. Не желает расставаться с этой Маргарет.
— Тсс, — шикнул на нее дядюшка.
Итак, я уехала в колледж. У меня был новый «форд» — кабриолет, сине-белый, была норковая накидка, и еще был жуткий, неодолимый страх, который будил меня по ночам. Сколько раз я лежала в веселой, убранной ситчиком комнате женского студенческого общежития, содрогаясь от желания вскочить в эту свою новую машину и уехать домой. Я не могла полюбить колледж. Просто с течением времени научилась меньше ненавидеть.
Когда я первый раз приехала на каникулы, перед Рождеством, дед сказал:
— Тебе не обязательно проводить каникулы дома. Если хочешь, поезжай еще куда-нибудь.
— Чтобы держаться на почтительном расстоянии, как дети Маргарет?
У него ни один мускул не дрогнул на лице.
— Нет, ты можешь приезжать… — сказал он. — Можешь, но неизвестно, захочешь ли со временем.
Тут я его обняла изо всех сил; мне было стыдно, что я напомнила ему про детей, и еще — в беспощадном утреннем свете он выглядел таким постаревшим. Я вот ночь провела за рулем, и хоть бы что.
— Мне бы здесь хотелось прожить всю жизнь, — сказала я.
Ему это понравилось, я видела, но он не привык выдавать свои чувства и потому лишь потер ладонью подбородок и сказал:
— Это смотря где поселится твой суженый.
— Нет у меня никого.
— Будет, — сказал он. — Будет.
Стоял бодрый, легкий морозец, и на мне была новая накидка. Я провела пальцами вверх-вниз по пушистому меху.
— А может получиться, что мы будем жить здесь.
— Может, — сказал он. — Если найдешь то, что надо.
— За другого я не пойду.
— Смотри, — хмуро сказал он. — Твоя мать вышла замуж по любви, а любовь-то выдохлась и выхолостила ей душу.
— Нет, — сказала я. — У меня так не будет.
— Ладно, — сказал он. — А сейчас выпей-ка кофейку. Идем глянем, что там припасено у Маргарет.
Я пробыла в колледже четыре смутных, туманных года. Зеленые газоны, белоколонные корпуса, клумбы. Боль натруженных от конспектов пальцев, боль в висках от сигаретного дыма, боль в ногах от долгих часов на «шпильках». Непривычный хмельной шум в ушах, внезапно онемевшие губы. Вечеринки, прогулки.
Было там одно место, красивый уголок на озере: вокруг — стеной деревья и одна-единственная дорога к причалу. Он назывался Пирс-Гаррис. По обе стороны борт о борт стояли гребные лодки, а в самом конце был большой плот с трамплином для прыжков в воду. Туда съезжались по субботам, после того как закроются все рестораны, кафе и ночные клубы. Народу всегда набивалось тьма — и не оттого, что кому-то нравилось собираться большой компанией, а просто плот был только один, а желающих много, изредка кто-нибудь приезжал с гитарой, и мы пели песни. Один раз Тед Андерсон привез губную гармошку. Играл он так себе, мне приходилось слышать негров — никакого сравнения. Но все равно было хорошо. Эти заунывные звуки, негромкие и простые, когда они плывут над притихшей водой, обтекая глухие сосны… В общем, такое не забывается.
Не забывается вкус теплого кукурузного виски в бумажном стаканчике, с водой, зачерпнутой в озере у твоих ног. И ночи, полные такой нестерпимой, хватающей за сердце красоты, что на глаза наворачиваются слезы. И каждое пятно света и тени кажется под луной бездонным и чудесным. Тишь или буря, неважно. Все необыкновенно и таинственно, потому только, что это ночь.
Не знаю, как я все это растеряла — таинственность, волшебство. Они блекли день ото дня, пока не стерлись окончательно, и ночь стала просто наступлением темноты, а луна — обыкновенным светилом, которое прибывает или идет на ущерб и предвещает перемену погоды. А дождь только размывает посыпанные гравием дорожки. Очарование исчезло.
И хуже всего, что не знаешь точно, в какой миг это случилось. Не на чем остановиться, не на что указать пальцем. Просто наступает день, когда ты видишь, что все прошло, причем прошло уже давно. И даже горевать-то не о чем, так постепенно все это совершалось.
Это сияние, эта радость, от которой захватывает дух, они улетучились сами собой, иссякли. Как и вообще очень многое, насколько я могла убедиться. Как, например, жизнь моей мамы — понемногу, капля за каплей, пока совсем ничего не осталось, так что мне даже не дано было утешения излить душу в скорби. Как моя любовь. Хоть бы бурная сцена, что-то осязаемое — нет, мне и этого не досталось; лишь угасание, омертвение от времени. Вроде как с теми подвенечными нарядами, которые мы детьми находили в старых сундуках у моих родичей. С виду они были вполне прочные. Но стоило их приподнять, и они расползались от собственной тяжести, хотя их и не касалось ничье дыхание; и даже лоскутки у тебя под пальцами рассыпались в прах.
Нечто подобное с течением лет происходило со мной. То, что, казалось, меня окружает, на самом деле неизбежно отступало. Порой мне приходит в голову, что я похожа на остров после отлива, когда схлынет вода, оставляя на берегу лишь выброшенные морем водоросли, никому не нужный хлам.
Я теперь смотрю на своих детей и думаю: скоро ли и они ускользнут от меня, скоро ли тоже обманут мои надежды…
Впрочем, это неважно. Не имеет значения. Во всяком случае, для меня. Теперь уже не имеет. Я научилась не ждать ничего другого. По крайней мере, не придется пережить разочарование.
Но тогда, в студенческие годы, все блестело и сверкало, и каждая жилка во мне отзывалась на малейшее дуновение ветерка, и я еще была способна замереть от восторга, когда моему спутнику случалось накинуть мне на плечи свой пиджак. После первого настоящего бала я не спала всю ночь. Лежала в постели, дрожала, вспоминала, пока не занялась заря и в окно не хлынуло солнце.