* * *

Ближе к концу той первой зимы прабабка занемогла. Как обычно, она сидела на стуле в углу крыльца, под нежаркими лучами бледного солнца, и ее хватил удар: голова свесилась на грудь, из-под губы выпал и, слабо чавкнув, шлепнулся на голые половицы комочек жевательного табаку. Дочери, внучки перенесли ее в дом и разослали во все концы ребятишек поскорей сказать мужчинам, занятым на работе. Ее внесли в спальню, старую-старую, сморщенное красновато-коричневое тельце, маленькое, сухонькое, как обертка кукурузного початка, умирающее пядь за пядью. Глаза были открыты, но ничего не видели; когда стемнело и зажгли лампу у изголовья, она не повернула головы, даже не прищурилась от желтого пламени. Ее иссохшая старческая плоская грудь вздымалась и опадала, каждый раз содрогаясь от глубокого скрежещущего хрипа.

Маргарет спала, когда прабабку внесли в комнату и положили на узкую кровать, которая служила ей ложем все последние годы. От звука клокочущего дыхания и сдавленного шепота и осторожных торопливых шагов по дощатому полу Маргарет проснулась. Она поспешно выкатилась из-под одеяла и вышла на кухню. Там забилась в уголок и, сонно нахохлившись, следила за происходящим. Вечерние сумерки все сгущались, и наконец, яркие и морозные, показались звезды.

Начали собираться первые старухины родичи: дети, внуки; народу на крыльце все прибывало, пока не стали прогибаться доски. Когда там сделалось чересчур холодно, все набились в кухню, шепотом переговариваясь, передавая из рук в руки большой — на целый галлон — кувшин кукурузного виски. Дом кряхтел и подрагивал от их тяжести.

Немного спустя подъехал проповедник — приземистый и плотный мужчина по имени Роберт Стоукс. Пока он молился в спальне, все утихли, прислушиваясь к обрывкам его бормотания, время от времени подхватывали хором. Но вот Роберт Стоукс вышел, сел за стол, и приглушенный разговор возобновился. Как проповеднику, ему подали виски с водой в одном из немногих стаканов, какие были в доме. Он ждал вместе с ними, вместе сторожил приход смерти, а пока толковал с мужчинами о рыночных ценах, о скотине. Важно, сонно покачивал круглой черной головой. Он устал не меньше любого из них; он, как они, возделывал землю, а в свободные часы проповедовал, сидел у одра смерти. Он был немолод, на памяти каждого он жил тут всегда: по воскресеньям с утра читал проповеди и во всякое время дня и ночи посещал больных, умирающих. Сорок лет прошло, как он с молодой женой построил себе первый дом. Одно название, что дом — так, сарайчик в высоком сосняке, — но теплый, сухой, а с них и этого было довольно: сойдет, пока не соберутся построить что-нибудь получше. Участок у них был уже облюбован и камнями помечено, где будет заложен фундамент. Место приятное — небольшой пригорок под двумя старыми пекановыми деревьями и развесистым кизилом, который в марте месяце весь серебрился, как лунный свет. Четыре года миновало, прежде чем у них дошли руки до нового дома, а строить они его стали по старинке, проконопачивая доски мхом, замешанным на иле. Так строили их деды, принесли с собой этот способ, когда начали расселяться к северу от Мексиканского залива, — беглые рабы, а иногда и голодные вольноотпущенники. Было для него когда-то особое название, только слово это давно забылось.

Так строил свой дом Роберт Стоукс — год за годом, одну комнату за другой.

А с женой ему повезло. Он взял ее худущей девчонкой, сироткой, жившей у дальних родственников нежеланным приемышем. «Горшечная родня», зовут таких в народе. Им доставалась львиная доля работы и пустой горшок за столом — вылизывать после всех. Когда они поженились, ей было никак не больше тринадцати, а ему только пятнадцать; правда, он тогда уже вытянулся в полный рост, был такой же плотный и коренастый, как теперь. После замужества его костлявая пигалица принялась расти, пока не вымахала до шести футов. Рожала она только сыновей, и всех их рожала в одиночестве. Ей и в голову не приходило позвать к себе кого-нибудь из женщин, когда подходил срок. Может быть, думала, что некого. В первый раз она занималась прополкой в огороде, смотрела, не объел ли помидоры клоп, подвязывала к колышкам бобы, как вдруг струя воды с едким запахом хлынула у нее по икрам и темным пятном растеклась по земле у ее босых ног. Когда стало сводить мускулы живота, она пошла к сарайчику, аккуратно поставила у стены мотыгу. Вошла, расстелила на полу стеганое одеяло и присела на корточки, сотрясаясь от схваток, облегченно отдуваясь в промежутках между ними. Когда вечером ее муж пришел домой — пришел поздно, потому что работал дотемна, — младенец спокойно сосал грудь, окровавленное одеяло было сложено и убрано в угол.

Она и поныне, в свои-то годы, работала в поле наравне с мужем и пятью оставшимися в живых сыновьями. Роберту Стоуксу повезло в жизни, Господь был милостив к нему. Так говорил он, сидя за кухонным столом среди родственников умирающей старухи. У него был звучный голос — лучший голос в округе, и слова молитвы о душе, стремящейся покинуть тело старой женщины, перемежались словами благодарности за свою участь.

— А теперь — слушайте, — отрывисто сказал он.

Все замолчали, прислушиваясь. Маргарет не слышала ничего, только свист ветра да топот, да стук копыт по мерзлой земле с той стороны, где были привязаны мулы. Проповедник указал на крышу.

— Иисус с ангелами ждет, чтобы забрать на небо душу нашей сестры.

Все подняли глаза кверху, к закопченному, с подтеками от дождей, потолку. Маргарет поглядела в окно, на зимнее темное холодное небо.

— Слышите взмахи их крыл, чада? — сказал проповедник.

— Воистину, Господи, — ответил кто-то, и все опять затихли, слушая.

На этот раз из спальни донеслись два долгих, приглушенных хрипа умирающей. Люди опустили глаза, откашлялись, задвигались. Кто-то вышел на крыльцо, кто-то сходил налить в кувшин виски.

Толпа зашевелилась, поредела, и проповедник увидел в углу у окна Маргарет — она смотрела на небо, надеясь увидеть, как будут проноситься мимо крылатые ангелы.

— Я тебя не знаю, дитя, — ласково сказал он. — Никогда тебя не видел, но в тебе есть что-то знакомое.

Кто-то нагнулся, зашептал ему на ухо:

— Так ведь это Сарина дочка, та самая.

— Господи, помилуй. — Он снова посмотрел на нее.

Маргарет замерла, зная, что он ищет у нее на лице, в фигуре хоть какие-то признаки белой крови. Ее карие огромные глаза в упор глядели в его черные глазки, смышленые и ясные, спрятанные в складках толстого лица. Глядели с вызовом: а ну, спроси еще, попробуй заикнись о чем-нибудь. Она затаила дыхание…

Проповедник отвел взгляд. Между ними встали чужие тела, кто-то прошел вперед, заслонив его.

Маргарет перевела дух. В комнате сразу сделалось слишком жарко — так сильно надышали винным перегаром все эти рты… Надо выйти наружу. Работая локтями, она протиснулась к двери.

Ночь стояла очень холодная. Земля сверкала инеем. На нем, как на снегу, отпечатались следы: одни вели к уборной, другие — кругом двора к маленькой конюшне, куда приезжавшие ставили своих мулов. Маргарет поглядела на две цепочки следов, слабо различимые в тусклом свете керосиновой лампы из окна, обдумывая, куда пойти. В дупло — чересчур холодно; и костер не поможет, все равно к утру замерзнешь. На крыльце и то холодище. Простуженное фырканье мула разрешило ее сомнения. Она пошла на конюшню. Внутри было тесно, но Маргарет наткнулась на пустые ясли, залезла туда. Воздух, полный испарений и вони, оказался довольно теплым, несмотря на трещины и дыры в стенах; Маргарет расположилась поудобней и принялась озираться: ее окружали темные влажные глаза, крутые или запавшие бока. Едкий смрад действовал усыпляюще; она задремала с открытыми глазами, заглядевшись на игру теней и света, убаюканная дыханием мулов, их прерывистым сопением.

Она сознавала, что время движется, но не могла выглянуть наружу и определить, насколько переместились звезды. Она ничего не слышала, ничего не замечала, пока из дома не раздался первый крик.