В те дни и родилась Маргарет. Ее отец был геодезистом на строительстве новой дороги. Тем летом он две недели прожил в Новой церкви. Жил с другим белым в палатке и давал указания головным бригадам. Через две недели линия строительства отодвинулась так далеко на юг, что туда стало долго добираться; тогда они сняли палатку, погрузили на казенный грузовик и ушли дальше. Один сказал девушке-негритянке, что пришлет за нею.

Скорей всего он и не вспомнил об этом. Скорей всего вообще все забыл. А она не забыла. Ее мать выходила из себя, и кричала на нее, и бранила дурой, но слова отскакивали от девушки как от стенки горох. И точно так же отскакивали слова мужчин, которые с радостью женились бы на ней, — мужчин, которых она знала всю жизнь, порядочных, людей из своей же общины. Она была маленькая, хорошенькая; ее взяли бы и с ребенком, рожденным в ту страшную пору, когда среди холмов блуждали духи индейцев.

Она предпочла ждать. А когда устала ждать, ушла. Одна.

Вот что рассказала Маргарет старая старуха. Рассказала коротко, будничными словами. Когда договорила до конца, вздохнула, шумно выдохнула, так что из-под губы едва не выпал комочек жевательного табаку, повернулась и пошла. Дела не ждут; лето в разгаре, а помидоры требуют ухода. Никудышная та хозяйка, которая не вырастит столько помидоров, чтобы заставить на зиму банками все полки в кладовой.

Маргарет проводила ее глазами — смотрела, как шлепают по пыли пустого двора желтые ороговелые пятки. Потом и сама пошла. Не слишком хорошо соображая, что делает, — просто тронулась с места и пошла. Села в ялик, легонький, тот, что обыкновенно брали младшие мальчишки; переправилась с шестом через речку, углубилась в болота. Она налегала на шест со всего плеча, так что лодка пулей летела по мелководью, увертываясь от кипарисов, — только рыбы шарахались прочь с дороги, а над головой, возмущенные ее вторжением, взмывали птицы. Она пересекла широкую протоку, подгребая шестом в стоячей, свинцовой, покрытой глазурью пены воде. Наконец совсем запыхалась и остановилась, уперев ялик носом в торчащий гнилой корень кипариса. Вытащила шест и села, покачиваясь всем телом в такт прерывистому дыханию. Вороны вновь опустились на верхушки кипарисов, слетелись назад красно-черные рисовые трупиалы. Над самой водой заскользили, догоняя на лету комаров, стрекозы — мамзели, как зовут их старые люди, — а на них накинулись рыбы-ворчуны, черепахи, лягушки.

Маргарет смотрела на узловатые корневища кипариса, голые и осклизлые, на тихую, недвижную болотную воду. Заглянула в глубину и увидела светлое пятно — верная примета, что там стоят лещи. Потом посмотрела на свое отражение в воде, искаженное, глянцевитое от яркого солнца. Взглянула на свои руки, на кисти — худые, с полосами мышц и сухожилий. Ясно проступают кости — остов, обтянутый кожей.

Черной кожей. Маргарет поглядела, щипнула пальцами, потерла. Черная, и все тут. А кровь ее отца, где же она? Где-то должна быть — ведь эта кровь перешла к ней. Внутри, может быть. Значит, внутри она белая и светловолосая, как он. А что, может быть, отцовская кровь пошла у нее на печень, на сердце, на глаза. Да только какой прок. А возможно, он и кости ей оставил — костяк, обтянутый материнской кожей…

Маргарет смотрела, как по воде медленно проплыл щитомордник, скользнул вверх по свисающей ветке. Их еще зовут конго за то, что они черные.

Она всегда думала, что тело у нее цельное, из одного куска. Теперь знает, что это не так. Снаружи она черная, а внутри нее — отцовская кровь.

Она тщательно обдумывала эту новость. Тело ее словно бы ширилось, росло, раздувалось, как воздушный шар. Она представила себе, до чего далеки друг от друга эти две ее половины, белая и черная. Ей начало казаться, что вот сейчас они разойдутся в стороны и оторвутся друг от друга, а ее оставят ничем не прикрытой, выщелкнут наружу, точно зернышко из шелухи. Она уткнулась головой в колени, отчаянно сопротивляясь раздвоению, пока горячие слезы не хлынули по лицу, пропитав соленой влагой подол замызганного розового платьица. Она туго обхватила себя руками, чтобы не расколоться, а под пальцами тряслись, вздрагивали ребра.

На шею ей упала древесная лягушка. Маргарет почувствовала мягкий шлепок усеянных присосками лапок, но не решилась поднять голову.

На колене у нее был струпик, старый, уже подживший. Маргарет выпростала руку и быстро сковырнула его. Потом снова обняла себя и примостилась головой к колену, чтобы набухающая кровью ссадина оказалась у самого глаза. Смотрела, как вздувается темно-красная капля и наконец стекает вниз по черной коже. Так вот как она выглядит, кровь белых людей… Она высунула язык и лизнула капельку. Вот она какая на вкус, кровь белых…

Она не отводила взгляда, пока кровь не утратила свой стеклянный блеск и не засохла темными струйками. Потом выпрямилась — бережно, с опаской выпустила из рук свое тело. Половинки как будто держатся…

Маргарет с любопытством огляделась, точно никогда раньше не видела этот угол болот, — и поразилась, что все так знакомо. Вон там, чуть подальше, живут черепахи; одна, маленькая, взобралась на упавший ствол и греется на припеке. Еще дальше, за второй протокой, сквозь густосплетение кипарисов и лиан и мертвого валежника смутно виднеется место, где любят валяться в грязи аллигаторы. Будь она сейчас поближе, наверняка ощутила бы приторный, дурнотный запах, свойственный таким местам.

Она вспоминала. Все как будто на своих местах. Только она не та. Хотя и это неправда: она такая же, как всегда, — просто она не знала.

Маргарет сидела, глядя на грубо оструганный, весь в заусеницах нос ялика. Он и не собирался возвращаться, ее отец. Конечно, нет. Дурочка ее мама. Потому-то в семье с ней и обращались как с тронутой: пожмут плечами, отвернутся, постучат пальцем по лбу…

Взять, например, их родственницу Франсин. Прожила замужем десять лет, потом муж уехал в Новый Орлеан работать в порту. Год его не было, и вестей никаких; она взяла и вышла за другого, а мужа больше не ждала. (Тому три года, а его все так и нет.) Возможно, он умер, и никто не догадался ей сообщить. А может быть, нашел себе в Новом Орлеане другую жену — может быть, больше понравилась, а может, просто моложе и без четырех детей.

Хочешь не хочешь, так уж заведено. Матери следовало найти себе кого-нибудь, а прежнее выкинуть из головы. В конце концов, ее ничто не держало. У нее-то в жилах не было чужой крови.

Маргарет перевела взгляд на свою руку, на черную кожу, под которой текла белая кровь.

«Не то, что у меня, — подумала она. — Не то, что у меня. Она-то была вся одинаковая… Не то, что я».

На дерево, почти над головой, опустилась змеешейка. Маргарет машинально отметила взглядом коричневое горлышко: самка. По стволам упавших деревьев резво шмыгали ящерицы-сцинки, с плеском пробегали по воде… Маргарет подумала: взяла бы удочку, можно было бы возвратиться с лещами.

Солнце передвинулось на небе. Теперь оно светило ей прямо в глаза. Должно быть, прошло часа два. Пора трогаться назад.

Прабабка управилась с помидорной рассадой и теперь отдыхала в тени на крыльце. Под губой у нее топырилась новая щепоть табаку. Мэттью, малыш лет четырех, с ковшом из тыквы и ведерком, поливал огород. Он шел по грядкам от одного ростка к другому, аккуратно вычерпывая воду, мурлыкая песенку без слов. Когда оба ведерка опустели, он рысцой припустился за коромыслом. Приладил его на плечах, нацепил по ведерку и отправился на реку.

Поливал неизменно самый младший в семье, под присмотром черного ока старухи, мерцавшего в тени крыльца. Весна выдалась на редкость засушливая, растения с короткими корнями мгновенно увядали. Но в хозяйстве Абнера Кармайкла детей всегда хватало, и было кому заниматься поливкой.

Маргарет вспомнила, как то же самое делала она; вспомнила тяжесть гладкого, захватанного коромысла на своих плечах. Коромысло было старое-престарое, как сам Абнер: он его смастерил еще мальчиком, добротно сделал, и оно все служило, темное от пота и немытых ручонок, которые поднимали и придерживали его.