Изменить стиль страницы

В общем и целом оценка Чижовым реформаторской деятельности Александра II была положительной. Многое, о чем либералам грезилось в 1850-е годы, в 1860-х стало явью. Обращаясь в передовой статье газеты «Москва» за 1867 год к своим читателям, среди которых преобладали представители крупной торгово-промышленной буржуазии, он призывал их с оптимизмом смотреть в будущее: «Мечтали мы когда-то об освобождении крестьян, препон было много; но освобождение совершилось. Почти не мечтали о гласном судопроизводстве, — оно началось и радует русского человека; вышло оно лучше, чем ожидали самые оптимисты. Не смели мечтать о свободе печати: много препятствий к ее освобождению; она на непривычной почве хромает и спотыкается, а все-таки мало-помалу движется вперед. Толковали о земстве — и оно явилось. Трудно ему пробиваться сквозь оплот неземского люда; но когда заря занялась, то часом раньше, часом позже, а все-таки солнце появилось»[451].

Любопытно, что в последние годы жизни на волне все более усиливающихся либеральных настроений в обществе Чижов ежегодно 14 декабря обращался памятью к событиям на Сенатской площади в Петербурге полувековой давности и делал в дневнике соответствующие записи. Отдавая должное декабристам как провозвестникам свободы и самоотверженным борцам против деспотизма и беззакония, он в то же время критиковал их движение за то, что в нем не было ничего русского и что оно не имело опоры в народе — единственном двигателе истории.

«День, памятный в событиях первой четверти настоящего столетия, — писал Федор Васильевич 14 декабря 1874 года, — памятный для России, это день восстания так называемых теперь декабристов. Много тут запутанного и смешанного. Понятия о свободе, но не о равенстве; конституция, приготовляемая для России, была чисто аристократическая, народ, т. е. простой народ, был ни при чем. Но одна сторона была в уме у всех декабристов, сколько-нибудь сознательно вступивших в тогдашнее тайное общество, — это требование законности, это заклятая вражда к произволу. Как все это было тогда понимаемо; как думали исполнить, как ребячески верили в силу горсти людей… За что я глубоко чту память декабристов, а при жизни их чтил самих, — это за самопожертвование, это за то, что ни ссылка, ни каторжная работа, ни осуждения на смерть не лишили человеческого достоинства ни одного из них. Они приняли приговоры с достоинством, не просили помилования, перенесли казнь, ссылку, каторжную работу, не унизив себя упадком духа. По мне, им принадлежит высокий почет и имена их не могут быть забыты в нашей истории»[452].

В юбилейном для декабристов 1875 году, когда негласно отмечалось 50-летие восстания, Чижов вспоминал, что оно «не находило сочувствия ни в ком из нашего тогда очень молодого поколения» и что участниками движения «много было наделано глупостей»[453].

В следующем 1876 году, говоря о декабристах, он уточнял: «Это был первый сознательный протест не народа, а общества против личного царского деспотизма. В нем не было ничего выросшего на чисто русской почве, потому что само протестующее общество возросло и воспиталось иностранною историею. Но нельзя отвергать того, что в нем было много человеческого. Но еще меньше было русского и уже нисколько человеческого в суде над несчастными увлекшимися и увлеченными. Это был необузданный деспотизм, прикрытый дырявою мантиею законности… Из декабристов теперь остаются только Апостол-Муравьев и Свистунов, доживают все в глубокой старости и забвении. Много они потерпели, — но служившие инородному началу, они, несмотря на благородство самоотвержения, несмотря на страдания в 25-летней каторге, не снискали себе почета от русского общества; наше поколение еще уважает их, а последующие не имеют о них понятия»[454].

И последней в череде этих откликов является запись в год смерти, в 1877-м: «Мы росли прирожденными холопами Царя, а с ним и правительства. Именно декабристы и были первыми нашими наставниками в свободе мысли»[455].

Как и в молодости, Чижов продолжал неодобрительно относиться к революционному движению и, исходя из религиозно-философской доктрины славянофильства, допускал борьбу с правительством исключительно как борьбу нравственную. Он был убежден, что «новый порядок вещей» вполне достижим «без кровопролитий» и уверял: «европейский революционаризм» и, в частности, порожденная им «кровожадная <Парижская> коммуна» 1871 года с ее «всевозможными ужасами» — чисто западное изобретение[456]. Участившиеся террористические акты и революционные выступления в России он расценивал не иначе как «неудачные приложения чужой отвлеченной теории», а «не явления самой русской жизни»[457].

Чижов был обеспокоен ростом популярности материализма и атеизма среди молодежи, успехами революционной пропаганды и поразительной неспособностью властей навести порядок в стране. В то же время его, как и многих либерально мыслящих людей того времени, привлекала незаурядная личность Александра Ивановича Герцена. При том, что и сам Герцен высоко ценил вклад славянофилов в освободительное движение. «С них начинается перелом русской мысли", — писал он в „Былом и думах“. — … Да, мы были противниками их, но очень странными… У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество, — чувство безграничной, обхватывающей все существование, любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус, или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно[458]»[459]. И прежде всего, по мнению Герцена, друзей-врагов сближала вера в общинные идеалы: «Социализм… разве не признан он славянофилами так же, как нами? Это мост, на котором мы можем подать друг другу руку»[460].

Славянофилы поддерживали наиболее интенсивные связи с находившимся на Западе Герценом в 1857–1860-е годы: они посылали ему письма с обличительными фактами из российской жизни, посещали (нередко — специально) Англию, чтобы лично встретиться со знаменитым соотечественником. В 1860 году, оказавшись по торгово-промышленным делам в Лондоне, Чижов счел своим долгом нанести визит в редакцию «Колокола»[461]. Впоследствии, уже после смерти Герцена, Федор Васильевич принимал близкое участие в судьбе его детей, которые выразили желание вернуться в Россию[462].

В дневниках Чижова начала 1870-х годов содержатся его восхищенные отзывы о литературных произведениях Герцена: «Прочел я… другой раз собрание посмертное сочинений Герцена. Очень много таланту»; «Кончил я дневник Герцена, — все умно и молодо». Однако революционный радикализм Герцена был Чижову не по нраву, и он пытался подыскать «крайним суждениям» Александра Ивановича разумное оправдание. «Герцен поневоле сделался оппозиционером, — полагал Чижов, — как потому, что мыслящему человеку, и человеку весьма образованному, в царствование Николая, да и вообще в России, трудно не быть врагом правительства, так и потому, что совершенно несправедливым и отвратительным преследованием правительство хоть… кого на месте Герцена произвело бы непременно в свои отъявленные враги»; «Несносна ему была рабская жизнь в России, он уехал, мало-помалу втянулся в дело обличения… Обвинительная деятельность лишила его возможности возвратиться в Россию, озлобила против него Царя… и вот он стал… „крайним красным“».

вернуться

451

Москва. 1867. 2. III. № 48.

вернуться

452

ОР РГБ. Ф. 332. К. 3. Д. 2. Л. 51.

вернуться

453

Там же. Д. 3. Л. 80, 147.

вернуться

454

Там же. Д. 4. Л. 183.

вернуться

455

Там же. Д. 5. Л. 91.

вернуться

456

Из письма Чижова к И. С. Аксакову от 11. VII. 1874. — ИРЛИ. Ф. 3. Оп. 4. Д. 675. Л. 28.

вернуться

457

Дневниковая запись Чижова от 8. III. 1877. — ОР РГБ. Ф. 332. К. 3. Д. 5. Л. 34 об.

вернуться

458

Здесь и далее в цитате курсив А. И. Герцена.

вернуться

459

Герцен А. И. Полн. собр. соч.: В 30 т. М., 1958. Т. 15. С. 9–10.

вернуться

460

Там же. Т. 7. С. 248.

вернуться

461

См.: Дельвиг А. И. Полвека русской жизни. М.; Л., 1930. Т. II. С. 114.

вернуться

462

Дневниковые записи Чижова от 7. V, 21. V. и 16. VI. 1875. — ОР РГБ. Ф. 332. К. 3. Д. 3. Л. 58 об., 61 об.-62, 73 об.