Изменить стиль страницы

— Так лучше, — прошептал он про себя, и в первый раз отчаяние заполнило его душу.

На следующее утро, когда солнце, как всегда, поднялось на голубом лакированном небе, ему представилось сном, что он хотел уйти из дому с беспомощными детьми, ослабевшей женщиной и дряхлым стариком. Как они потащатся за сотни миль, хотя бы и к сытой жизни? И кто знает, есть ли пища даже на Юге? Казалось, что нигде нет конца этому раскаленному небу. Может быть, они потратят последние силы только затем, чтобы и там найти голодающих и к тому же чужих людей. Гораздо лучше остаться здесь, где они по крайней мере умрут в своих постелях. Он сидел на пороге дома и безучастно смотрел вдаль на иссохшие и окаменевшие поля, с которых давно уже собрали все, что можно было назвать пищей или топливом.

У него не было денег. Давным-давно истратили последнюю монету. Но теперь и от денег было мало проку, потому что пищи нельзя было купить. Раньше он слыхал, что были богачи в городе, которые запасали пищу для себя и на продажу самым богатым людям, но даже и это его уже не сердило. Сегодня он не мог бы дойти до города, даже если бы там кормили даром. Он и вправду не хотел есть. Гложущая боль в желудке, которую он ощущал вначале, теперь прошла, и он мог накопать земли с одного места в поле и дать ее детям без всякого желания съесть ее самому. Эту землю они ели с водой уже несколько дней; она называлась «земля богини милосердия», потому что в ней была какая-то питательность, хотя в конце концов она не могла поддержать жизнь. Разведенная в кашицу, она на время утоляла голод детей и хоть чем-нибудь заполняла их пустые растянутые животы. Он упрямо не хотел притрагиваться к бобам, которые О-Лан держала в руке, и ему доставляло смутное утешение слышать, как они хрустят у нее на зубах один за другим через долгие промежутки времени. И вот, когда он сидел на пороге, оставив всякую надежду и со смутным наслаждением думая о том, как он ляжет в постель и заснет легким смертным сном, он увидел, что к нему идут люди. Он продолжал сидеть, когда они подошли ближе, и увидел, что это его дядя и с ним трое незнакомых ему мужчин.

— Я с тобой уже давно не виделся! — воскликнул его дядя громко и с напускным добродушием. И, подойдя ближе, он сказал так же громко: — Ну, как тебе жилось? И здоров ли твой отец, мои старший брат?

Ван-Лун посмотрел на дядю. Правда, он был худ, но не походил на умирающего с голоду, как следовало ожидать. Ван-Лун почувствовал, что в его высохшем теле последние жизненные силы поднимаются опустошающим гневом против этого человека, его дяди.

— Что же ты ел? Что ты ел? — пробормотал он хрипло.

Он забыл и думать о чужих людях и о долге гостеприимства.

Он видел только, что у дяди было еще мясо на костях. Дядя широко раскрыл глаза и поднял руки к небу.

— Ел! — воскликнул он. — Если бы ты видел мой дом! Там даже воробей не сыщет ни крошки. Моя жена, ты помнишь, какая она была толстая! Какая белая и гладкая была у нее кожа? А теперь она словно тряпка, висящая на шесте, — одни кости да кожа. А из наших детей осталось только четверо, трое младших умерли. Умерли, а сам я — ты же видишь меня? — Он ухватился за край рукава и осторожно утер уголки глаз.

— Ты ел, — повторил угрюмо Ван-Лун.

— Я думал только о тебе и о твоем отце, моем брате, — возразил дядя с живостью, — и сейчас я тебе это докажу. Как только я смог, я взял в долг немного еды у этих добрых людей в городе и обещал помочь им в покупке земли рядом с нашей деревней. И прежде всего я подумал о твоей плодородной земле, — ведь ты сын моего брата! Они пришли купить у тебя землю и дать тебе деньги — еду, жизнь! — Сказав это, дядя отступил и скрестил руки, взмахнув грязной и рваной полой своей одежды.

Ван-Лун сидел неподвижно. Он не встал и не обратил внимания на приход этих людей. Но тут он поднялся и увидел, что они были из города, люди в длинной одежде из запачканного шелка. У них были мягкие руки и длинные ногти. У них был сытый вид, и, должно быть, кровь текла быстро в их жилах. Внезапно он возненавидел их всей силой ненависти, на какую был способен. Вот они, эти люди из города, они ели и пили и теперь стоят рядом с ним, у которого дети голодают и едят землю с поля; вот они пришли отнять у него землю в его нужде. Он посмотрел на них угрюмым взглядом глубоко запавших огромных глаз на костлявом лице.

— Земли я не продам, — сказал он.

Дядя выступил вперед. В эту минуту младший из двоих сыновей Ван-Луна подполз к дверям на четвереньках. За последние дни он так ослабел, что иногда снова принимался ползать, как в раннем детстве.

— Это твой мальчишка? — спросил дядя. — Толстяк, которому я подарил медную монетку прошлой весной?

Все они посмотрели на ребенка, и внезапно Ван-Лун, который за все это время ни разу не плакал, начал тихо рыдать; слезы подступали к горлу большим мучительным клубком и катились по щекам.

— Какая ваша цена? — прошептал он наконец.

Что же, надо чем-нибудь кормить троих детей, троих детей и старика. Они с женой могут выкопать могилы в земле, лечь в них и уснуть. Но остаются эти трое.

И тогда заговорил один из горожан с испитым лицом и кривой на один глаз; он сказал вкрадчивым голосом:

— Бедняга, — ради твоего голодного мальчика мы дадим тебе лучшую цену, чем дают везде в эти времена. Мы дадим тебе… — он запнулся и потом сказал резко: — Мы дадим тебе связку в сотню медных монет за акр!

Ван-Лун горько засмеялся.

— Да ведь это значит взять мою землю даром! — воскликнул он. — Ведь я плачу в двадцать раз больше, когда покупаю землю сам!

— Но не тогда, когда покупаешь землю у голодных, — сказал другой горожанин.

Это был маленький юркий малый с длинным тонким носом, а голос у него был против ожидания грубый, хриплый и резкий. Ван-Лун посмотрел на всех троих. Они были уверены, что он у них в руках. Чего не отдаст человек ради умирающих с голоду детей и старика-отца! И вдруг с неожиданной силой вспыхнул в нем гнев, какого он еще не испытывал в жизни. Он вскочил и бросился на них, как собака бросается на врага.

— Никогда не продам земли! — закричал он. — Клочок за клочком я вскопаю поле и накормлю землей детей. А когда они умрут, я зарою их в землю, и я, и моя жена, и мой старик-отец, все мы умрем на земле, которая нас породила!

Он зарыдал, и гнев утих в нем внезапно, как утихает ветер, и он стоял, дрожа и плача. Горожане слегка улыбались, и дядя улыбался вместе с ними, нисколько не растрогавшись. Говорить так было безумием, и они ждали, покуда уляжется гнев Ван-Луна.

Вдруг О-Лан подошла к двери и заговорила ровным, обыкновенным голосом, как будто бы все это случалось каждый день:

— Земли мы, конечно, не продадим, — сказала она — а то нам нечего будет есть, когда мы вернемся с Юга. Зато мы продадим стол и две кровати с одеялами, четыре скамейки и даже котел из печи. Но мы не станем продавать ни граблей, ни мотыки, ни плуга, и земли мы тоже не продадим.

В ее голосе слышалось спокойствие, в котором было больше силы, чем в гневе Ван-Луна, и дядя Ван-Луна произнес неуверенно:

— Ты, правда, едешь на Юг?

Подконец одноглазый поговорил с другими, они пошептались между собой, потом одноглазый обернулся и объявил:

— Это никуда не годные вещи, разве только на топливо. Две серебряные монеты за все! Хотите — берите, хотите — нет.

Говоря это, он презрительно отвернулся, но О-Лан спокойно ответила:

— Это меньше, чем стоит одна постель. Но если у вас есть серебро, давайте его скорее и забирайте вещи.

Одноглазый порылся в поясе и отсчитал серебро в ее протянутую руку, потом трое мужчин вошли в дом и вынесли стол, и скамейки, и кровать из комнаты Ван-Луна вместе с постелью, и выломали котел из глиняной печи, где он стоял. Но когда они пошли в комнату старика, дядя Ван-Луна остался позади. Ему не хотелось, чтобы старший брат видел его, не хотелось быть там, когда старика снимут на пол и возьмут из-под него постель. Когда все было кончено и дом опустел, и в нем остались только грабли, мотыки и плуг в углу средней комнаты, О-Лан сказала мужу: