Но как бы там ни было, Керри обрадовалась новому жилищу и, едва ступив на порог, принялась его обустраивать. Чистые побеленные стены, как всюду, где она жила, широкие окна и новые сборчатые занавески, пол, застланный чистыми циновками, двор, засаженный травой, снова цветы: хризантемы, купленные в цветочной лавке, и, там и сям, маленькие веселые красные, розовые и желтые розы — так теперь выглядел ее дом. Когда же были расставлены по местам любимый орган, стол, кровати и немногочисленные плетеные стулья и оборудована кухня, в новом доме повеяло домашним уютом. За стенами с востока на запад пролегала большая, шумная торговая улица, на которой не смолкали крики лоточников и носильщиков портшезов, прокладывавших себе путь сквозь толпу, слышался скрип тачек. Но в их доме и саду царили чистота и покой, и эта американка в который раз воссоздала кусочек Америки, где можно было худо-бедно растить детей и куда она частенько приводила китаянок, которые восхищенно вздыхали при виде такой красоты.

* * *

Эндрю открыл по всему городу маленькие уличные часовенки, в окрестностях ему тоже было где проповедовать, паства его пополнялась, и он разъезжал по всему краю, полный рвения. Он уже хорошо овладел языком и даже решился писать брошюрки для своих слушателей.

Керри в этот период своей жизни уже не ездила повсюду за ним, была при доме и при детях, но она довольно часто приходила в часовни со своим крошечным органом, играла и вела своим чистым голосом хор, певший псалмы и гимны, а после проповеди Эндрю старался объяснить китаянкам суть незнакомого им вероучения. Большинство этих женщин были существами забитыми, разочарованными, сумрачными; они устали от жизни, полной горя и лишений, и им претили свои священники-вымогатели. Некоторые из них не могли понять новой веры; и в самом деле, сомнительно, чтобы слова, произносимые Керри, в полной мере передавали смысл, который она в них хотела вложить.

Куда сильнее слов действовали на слушательниц ее искренняя отзывчивость, ее живой отклик на все их жалобы. Она сразу же пыталась «что-то предпринять». Ее прозвали «Американка-помощница», и китаянки все чаще приходили к ней домой. Среди них встречались и такие, кого она видела в первый раз, но кто был наслышан о ней и, поведав о своих печалях, неизменно заканчивал словами: «Мне сказали, вы обязательно поможете, обязательно что-нибудь придумаете».

Ее великое служение в том и состояло, что она терпеливо готова была выслушать их всех. Я помню, как она целыми днями сидела у окна своей маленькой гостиной, ее подвижное лицо было полно сочувствия, и она внимательно слушала хрипловатый неумолкающий голос. Дети могли играть и весело шуметь в саду, она то и дело бросала на них взгляд и улыбалась им, но не переставала слушать с печалью в глазах. Многие из этих женщин были настолько забитыми, что их никто в этой жизни ни разу толком не выслушал, не помог им снять тяжесть с сердца; они готовы без конца пересказывать то, с чем пришли, ибо для них было счастьем выговориться перед внимательным слушателем. Однажды я слышала и такие слова: «Скажи, что мне делать, и я так и сделаю. Скажи мне, во что верить, и я в это поверю. За всю мою жизнь я не встречала никого, кто обратил бы внимание хоть на одно мое слово, хоть на одну слезу из моих глаз. Отец не любил меня за то, что я девочка, мужу до меня не было дела, сын презирает меня. Всю жизнь меня презирали за то, что я женщина, за то, что я уродлива и невежественна. А ты, американка, чужеземка, выслушала меня. И я буду верить во все, во что веришь ты, потому что должна быть правда у того, кто создал тебя такой, какая ты есть — добрая даже ко мне».

* * *

Это была одна из счастливейших зим, проведенных ею в Китае. Снятый ими дом был невелик, но уютен со своей жестяной печкой, изготовленной по ее указаниям в мастерской жестянщика, с цветами, распустившимися на подоконниках. У нее был особый талант к взращиванию цветов, и они всегда охотно цвели для нее; ее комнаты со скудной мебелью казались бы пустыми, если бы не вся эта растительность, а так они делались гостеприимными и как бы хорошо обставленными. Но снова приближалась весна, а за ней лето. «Хорошо бы никогда не было лета», — думала Керри. Это лето было даже хуже других из-за необычайной засухи. За всю весну не выпало ни капли дождя, и крестьяне, ждавшие паводка, который в сезон дождей заливал рисовые поля, видели, как молодые побеги вянут у них на глазах. Середина лета принесла невероятную жару. Не было надежды, что рис в этом году вообще уродится, и крестьяне, которым грозило остаться без пищи, начали поспешно засевать зерном разбросанные участки.

Керри, всегда чутко улавливавшая смену людских настроений, сразу почувствовала что-то неладное. Очень мало кто приходил теперь в маленькую часовенку, где служил Эндрю. Нетрудно было заметить, что толпы, сперва в нее набивавшиеся, куда-то исчезли — в воскресенье вообще не пришло ни одного человека. На следующий день Ван Ама, вернувшись с рынка, сказала Керри: «Вам лучше сегодня не выходить на улицу». И когда та одолела ее расспросами, неохотно произнесла: «Люди говорят, боги недовольны, что в городе поселились чужеземцы. Такой засухи еще не бывало, а как раз в этом году сюда пришли чужеземцы. Потому, они говорят, боги и сердятся».

Даже Эндрю, ничего не замечавший вокруг себя, кроме того, что напрямую относилось к его Делу, разглядел, какие хмурые, полные враждебности лица становятся у людей, когда он обращается к ним на улицах или пытается всучить свои трактаты. Раз или два его книжицу просто рвали у него на глазах. В стране, где всякое печатное слово считалось священным, на это нельзя было не обратить внимания. Но Эндрю принадлежал к числу людей, в которых сопротивление только укрепляет решимость, и когда он окончательно убедился, что в городе его знать не желают, то отправился в долгое путешествие по стране, так что много недель Керри оставалась одна с детьми и с Ван Ама.

Как-то в жаркий августовский день она шила у окна. Воздух был тяжелый, душный, и каждый уличный звук усиливался, словно бы отраженный от его плотной массы. Она услышала шепот под открытым окном. Прислушалась. Дурные предчувствия обострили ее слух. Двое мужчин о чем-то втайне договаривались. «Сегодня в полночь, — говорили они, — сегодня в полночь мы взломаем ворота, убьем их, бросим их тела перед богами, и пойдет дождь».

Она быстро поднялась и пошла искать Ван Ама.

— Пойди, послушай, что говорят на улице, — сказала она. — Попробуй разузнать, что они замышляют. И она прошептала ей на ухо, что сама только что слышала.

Не сказав ни слова, Ван Ама надела самое свое плохое платьишко и вышла. Скоро она вернулась, глаза ее смотрели в пустоту. Она старательно затворила все двери, подошла вплотную к Керри и прижалась губами к ее уху.

— Так вот, хозяйка, — выдохнула она, — они собираются убить тебя этой ночью, тебя и детей. Каждый белый будет убит.

Керри посмотрела на нее.

— Ты думаешь, они так и сделают?

— А почему бы и нет? — ответила Ван Ама упавшим голосом. Она поднесла край передника к глазам и медленно вытерла слезы.

— Люди, к которым ты была добра, — пробормотала она, — никто из них не решится тебе помочь. Если они осмелятся, их тоже убьют. Керри молчала, не двигалась, мысли лихорадочно проносились у нее в голове. Ван Ама глянула в глаза белой женщине.

— Но я по-прежнему с тобой, — твердо произнесла она.

Керри подошла к ней и сжала ее загрубелые, смуглые, верные руки.

— Я не боюсь, — спокойно сказала она. Пойду помолюсь Богу.

Она вошла в свою комнату, закрыла дверь и упала на колени у кровати. Сердце ее билось так, что на мгновение ей стало дурно. Неужели этот день положит конец ее жизни и короткой жизни детей? Она обратилась душой в те туманные высоты, где, как ее учили, обитал Господь, и начала молиться. «Если будет на то Твоя воля, спаси нас, но в любом случае избавь меня от страха». После долгого молчания она продолжила свою молитву: «Если нам суждено умереть, помоги мне первых избавить от мук детей».