Изменить стиль страницы

Заслоняясь веером, она долго что-то шептала ему на ухо.

— Нечего секретничать! — воскликнула старшая из дам в ложе, одетая в стиле барокко красивая сорокалетняя женщина с ослепительно свежим цветом лица и совершенно седыми, необыкновенно пышными волосами, черными глазами и бровями и величественной, горделивой осанкой, — она, видимо, верховодила в ложе.

— Пани Стефания рассказывала мне любопытные подробности об этой новой баронессе.

— При всех она этого, наверно, не повторит, — заметила дама в стиле барокко.

— Ого, панна Мада Мюллер изволит нас лорнировать!

— Она сегодня похожа на молоденькую, жирную ощипанную гусыню, обернутую в зелень петрушки.

— Пани Стефания сегодня притворяется злюкой, — сказал Горн.

— А вот та, Шаева дочка, да на ней целый ювелирный магазин!

— Пожалуй, хватило бы и на две ювелирные лавки, засмеялся Мориц и, нацепив пенсне на нос, посмотрел вниз, на ложу Мендельсона, где с отцом сидела разодетая с невероятной роскошью младшая из его дочерей и рядом с нею еще одна девушка.

— Которая ж из них хромая?

— Ружа — та, что слева, рыжая.

— Вчера она была в моей лавке, перерыла все как есть, ничего не купила и ушла, зато у меня было время ее рассмотреть, она совсем дурнушка, — сказала пани Стефания.

— Да нет же, она красавица, она ангел, да не один ангел, она четырнадцать, пятнадцать ангелов сразу, — стал выкрикивать Мориц, передразнивая старика Шаю.

— До свиданья, милые дамы! Пошли, Мориц, с дамами останется пан Горн.

— Может быть, зайдете к нам на чай после театра? — обратилась ко всем сиреневая, глядя на Боровецкого.

— Премного благодарен, завтра могу зайти, а сегодня никак.

— Вы что, приглашены к Мюллеру? — с некоторым ехидством спросила сиреневая.

— Нет, иду в «Гранд-Отель». Сегодня суббота, приезжает, как обычно, Куровский, и мне с ним надо обсудить чрезвычайно важные дела.

— Так поговорите с ним в театре, он же должен быть здесь.

— Да он в театр не ходит. Разве вы его не знаете?

И Боровецкий, откланявшись, вышел из ложи, пани Стефания проводила его каким-то странным взглядом.

Представление уже давно началось, и Боровецкий, пройдя к своему месту, сел, но слушать ему не дали, вокруг стоял гул от таинственного перешептывания.

Все были удивлены тем, что во время представления вызвали из ложи Кнолля, зятя Бухольца, который сидел там один, как раз напротив ложи Цукера, а потом из зала потихоньку вышел Гросглик, крупнейший лодзинский банкир.

Ему принесли телеграмму, с которой он поспешил к Шае.

Все эти подробности сообщались шепотом и с быстротой молнии распространялись по залу, пробуждая смутную, неосознанную тревогу у представителей различных фирм.

— Что случилось? — спрашивали они друг у друга и не находили ответа.

Женщины были увлечены спектаклем, но большинство мужчин в партере и в ложах беспокойно следили за поведением лодзинских королей и корольков.

Мендельсон сидел сгорбившись, сдвинув очки на лоб, и время от времени величественным жестом поглаживал свою бороду, — казалось, он был совершенно поглощен представлением.

Кнолль, всемогущий Кнолль, зять и преемник Бухольца, возвратился и тоже внимательно смотрел пьесу.

Мюллер, вероятно, и впрямь ничего не знал — он хохотал во все горло над доносившимися со сцены остротами, хохотал так искренне, что Мада то и дело шептала ему:

— Папа, ну нельзя же так.

— А я заплатил, вот и веселюсь, — возражал он и действительно веселился на славу.

Цукер исчез, и Люция сидела в ложе одна и опять не сводила глаз с Боровецкого.

Магнаты помельче и представители таких фирм, как Энде-Грюншпан, Волькман, Баувецель, Биберштейн, Пинчовский, Прусак, Стойовский, все тревожней ерзали в своих креслах, сообщения передавались шепотом из ряда в ряд, ежеминутно кто-нибудь выходил и уже не возвращался.

Встревоженные взгляды рыскали по залу, на устах застыли вопросы, всеобщее беспокойство усиливалось.

Никто не мог объяснить, в чем его причина, но все были убеждены, что случилось что-то очень важное.

Постепенно опасения проникли даже в души тех, кому нечего было бояться дурных вестей.

Просто все ощутили колебания почвы города Лодзи, в последнее время подверженного все более частым катаклизмам.

Только галерка ничего не чувствовала, развлекалась от души, веселилась всласть, хохотала, хлопала, кричала «браво!».

Оттуда, сверху, смех налетал как бы волнами и гулким каскадом звуков рассыпался над партером и ложами, над всеми этими головами и сердцами, внезапно объятыми тревогой, обрушивался на эти миллионы, расположившиеся на бархате, сверкающие брильянтами, чванящиеся своей властью и величием.

Из всех лож только в ложе знакомых Боровецкому дам искренне развлекались и весело хлопали в ладоши.

Посреди этого волнующегося моря кое-где образовались как бы неподвижные рифы — то были сидевшие спокойно и глядевшие на сцену семьи, по преимуществу польские, которых ничто не могло встревожить, ибо им нечего было терять.

— Это хлопок, — шепнул Боровецкому Леон. — С мотрите, шерсть и другие сидят как ни в чем не бывало, им только интересно знать, в чем дело. Уж я-то разбираюсь.

— Фрумкин в Белостоке, Лихачев в Ростове, Алпасов в Одессе — банкроты! — бросил Мориц, откуда-то узнавший эти новости.

Все трое были оптовые торговцы, из самых крупных лодзинских клиентов.

— Сколько у Лодзи вложено? — спросил Боровецкий.

Мориц опять вышел и несколько минут спустя возвратился, он был бледен, рот кривился, в глазах странный блеск — от волнения он не мог сразу надеть пенсне.

— Еще один. Рогопуло в Одессе. Все самые надежные фирмы, самые надежные.

— Большие убытки?

— Лодзь теряет миллиона два! — удрученно сказал Мориц, стараясь надеть пенсне.

— Не может быть! — почти закричал Боровецкий, вскакивая с места, зрители в заднем ряду даже зашикали на него, чтобы не заслонял сцену. — Кто тебе сказал?

— Ландау. А уж если Ландау говорит, так он знает точно.

— Кто теряет?

— Все понемногу, но Кесслер, Бухольц и Мюллер больше всех.

— Но как же тех не поддержали, как допустили такой крах?

— Рогопуло сбежал, Лихачев умер, спился с горя.

— А Фрумкин и Алпасов?

— О них не знаю, говорю только то, что было в телеграмме.

Теперь эти вести уже обошли зал, о банкротствах узнали все.

Было видно, как это сообщение, словно взорвавшаяся бомба, будоражило публику то в одном, то в другом конце.

Вопросительно вскидывались головы, сверкали глаза, звучали резкие возгласы, с шумом двигались кресла, люди поспешно выбегали на телеграф, к телефонам.

Вскоре театр опустел.

Боровецкий тоже почувствовал, что взволнован этой вестью, — сам-то он ничего не терял, но теряли все вокруг.

— Вы ничего не теряете? — спросил он Макса Баума, который присел на свободное место рядом с ним.

— Нам нечего терять, кроме чести, а этим товаром в Лодзи не интересуются, — насмешливо ответил тот.

— Здорово Лодзь затрещала.

— Скоро настанет теплая пора.

— Да-да, будет работа пожарникам.

— Подогреют, и весна скорей придет.

— Неплохо бы, уголь такой дорогой.

— Вы-то посмеиваетесь, вам эта забава ничего не стоит.

— Да так уже бывало, не раз бывало. Половина сломает шею, а другая половина наживется.

— Кто в лучшем положении?

— Бухольц, Кесслер, Мюллер.

— Этим-то все нипочем, кто им может повредить!

— А ну их всех к чертям! Мне-то какая печаль или опять же какая прибыль от того, богаче они станут или беднее.

Отовсюду слышались подобные замечания, вопросы, насмешки, высказывались различные догадки, многие лица повеселели: радовало разорение других.

— Мейер, похоже, на целых сто тысяч погорел?

— Это ему пойдет на пользу, избавится от живота, продаст лошадей, будет ходить пешком и быстро похудеет — не придется в Мариенбад ездить.

— Теперь будут дешево продаваться фамильные брильянты.