Когда мы высадились из лодки, дедушка среди нескольких десятков коров нашел свою. Подошел, осмотрел ее и сказал что-то, чего я не понял. А на «пастуша» даже не взглянул.
Теперь же в предвечернем апрельском Жмигруде я был взрослый и мог делать все, что захочется. Я пошел на площадь возле почты. Она была пуста. Торговцы уехали. Забрали свои конструкции, на которых развешивали разноцветные электростатические творения. Когда дул ветер, между блузками и рубашками с треском проскакивали искры. Блестящие цветные оболочки наполнялись воздухом, а женщины прикасались к этим фантомам, прихватывали ткань двумя пальцами, потирали ее со вкусом, знанием дела и восхищением, представляя свое собственное тело на месте этой шевелящейся нежной пустоты. Зелень, пурпур, лазурь, золотые пуговки, складочки, рюшечки, брошки из пластика, цепочки, красный лак, хрупкие пластинки застежек, туфли с узкими носами и каблучками тонкими, как острие зонтика, пенистые жабо, флора и фауна аппликаций, стекловидные крапинки блесток, полимерный блеск ящеричной лайкры и энтомологическая прозрачность буфастых нейлонов с пирогенными кружевами, звезды, далекие земли, печальные планетарии, люциферическая фикция фильдекоса, луноподобные клипсы, солярные притязания пряжек, змеиная кожа и другие фантастические цацки.
Все это напоминало мне литанию моего дедушки. Когда он преклонял колени среди гофрированных цветов, тело его освобождалось от пытки безостановочного движения, чудесные образы растворяли его и мысль обращала плоть в сияние, а «дом златой» замыкал деда в своих стенах и уносил во внедеревенское, внеземное пространство, где действительность оказывалась преображенной, где преображенной оказывалась мука обыденности и преображенными оказывались даже членство в добровольной пожарной команде и должность старосты. Не исключено, что он витал там со всей деревней, имуществом, лоскутком сосновой рощи, со своими «ебучими сынами», как называл он моих дядьев, и всем остальным миром, с пожарным депо, бывшим дворцом помещика, возможно даже «Парижская коммуна» тоже удостоилась этой милости, поскольку ведь материя неделима, и если уж ты сказал «а», то не можешь повернуться задом к «б».
В общем, стоя в Жмигруде и представляя себе утреннюю торговлю шмотками, я видел своего дедушку, смакующего очередные апострофы молитвы так же, как женщины смаковали сегодня на этой маленькой площади перед почтой чудеса модного искусства, в которые были заколдованы их сны об отдохновении, о внезапной перемене судьбы, о чуде света, чистоты и блеска, которое вылечит, вознесет, успокоит их грустные тела, замкнутые в круговом безнадежном блуждании между разного рода действиями, между началом одного и концом следующего — концом, которого не видно.
Под номером два на Рынке в Дукле есть магазинчик, «шварц-мыдло-повидло»[26], с витриной размером с кассовое окошко на маленькой станции. Травяной шампунь, зеленые гребешки, жидкость для мытья посуды «Людвиг», масло для загара, льняные кухонные полотенца, розовые губки, проволочные заколки для волос, ажурная корзинка из золотой пластмассы, бледно-голубой фаянсовый заяц с коробом на спине, в который насыпают сахар, и три обтрепанных рулона туалетной бумаги, сложенные пирамидкой. К этому нет никакой вывески, и вещи являются тем, чем они являются. Выгорают под солнцем, потому что окно на юг. Стареют, потому что редко кто сюда заходит. Люди предпочитают заглядывать в магазины, а не в места, напоминающие их собственный дом.
Это было уже летом. Я стоял и смотрел на эту более чем странную экспозицию, а моя тень сгибалась пополам на тротуаре и стене. Банальные предметы за стеклом внезапно обрели значение, о котором всегда мечтали сюрреалисты. В результате отсутствия вывески и вообще какой-либо надписи будничность окончательно их осиротила. Они были карикатурны и трагичны. Мне не хватило смелости войти вовнутрь и посмотреть в глаза владельцу этого героического бизнеса. Мир в этом месте словно прекратил свое развитие, застыл, чтобы показать, что такое остановленная переменчивость, что такое жестокость настоящего, распятая между завтрашними желаниями и вчерашними возможностями. Это было как макияж шестидесятилетней женщины, или матч ветеранов, или побитый драндулет, который гордится тем, что едет самостоятельно, не зная, что его направляют на свалку металлолома.
И когда я стоял так спиной к солнцу, мне вспомнился наш пес Негр, который, когда уже ослеп и оглох и с трудом узнавал нас, в один прекрасный день исчез, пропал и, хотя мы искали его много дней, так и не нашелся, будто хотел оставить нам надежду, что он просто ушел, как десять с лишним лет назад самым обыкновенным образом приблудился. И я подумал, что если бы звери выдумали религию, то почитали бы они чистое пространство — точно так же, как наше безумие постоянно вращается вокруг времени.
Ну в общем, было уже лето и опять Дукля, но на этот раз я добрался к ней с юга. За нами остался словацкий Спиш. Мы пробыли там два дня. Синий зной слегка блекнул в долинах, но, когда шоссе взбиралось выше, на широкие и вытянутые в длину хребты, где не было никакого прикрытия, он вновь обретал свою стеклянистую структуру, и где-то там, вдали видны были пригорок за пригорком, струящиеся золотыми хлебами, с красными жучками далеких комбайнов, как в коллективистском краю изобилия, потому что не было там никаких разделительных границ, ни межей, ни деревенских тропинок, ничего, только золото внизу, синева вверху и голубые знаки с названиями местности.
Ближе к вечеру мы припарковались на Рынке в Подолиньце между четырьмя старыми машинами. Дома стояли на своих местах уже лет двести-триста. Немногие попадавшиеся люди выглядели одинаковыми. Двое цыган проводили нас взглядом, после чего вернулись к своему молчаливому курению. Кроме них, было еще двое или трое. Один толкал мопед, груженный скошенной зеленью. Мы встретили его на длинной улице у Рынка. На ней были одни риги. Большие, покосившиеся, обращенные торцами к дороге. И еще стадо белых индюков. Кроме мопеда, не было ни единой живой души, ни тебе шороха, ни намека на звук, ничего, одни постройки. Мы ощущали присутствие чего-то, но оно было какое-то разжиженное. То тут, то там что-нибудь шевелилось в перспективе улочек, что-то происходило, но этого было слишком мало для городка довольно-таки немаленького. Какое-то вневременье зависло надо всем. М. сказала потом, что это было такое место, где хотелось остаться навсегда, безо всякого на то повода, а я подумал, что есть места, в которых все, чем мы являлись до сих пор, глубоко и деликатно подвергается сомнению, и мы ощущаем себя так, как, скажем, птица, которой не хватило воздуха под крыльями, только вместо катастрофы нас ждет бесконечно долгий отдых, некое беспредельное и мягкое падение. Так было в Подолиньце. Он выглядел городком, у которого исчерпался запас происшествий. Даже Ц. говорил только о прошлом, хотя всю поездку его поглощали прагматично-эротические планы.
Но в конце концов мы поехали дальше, так как хотелось до ночи раздобыть какого-нибудь питья. Не исключено, однако, что это сработал инстинкт самосохранения, страх, что наша жизнь захочет подшутить над собственными мало-мальски упроченными формами.
Нас спасла Спишска Бела. Был там такой не то закоулок, не то рыночек, где на ступеньках у домов сидели женщины и смотрели на своих мужчин, которые в паре шагов отсюда, на лавке, в синей предвечерней тени распивали «Смадный Мних» или простой «Шариш» в зеленых бутылках. Рядом, в угловом доме, был магазинчик. Внутри светил желтый свет, не слишком ярко и, словно бы во сне, таинственно, как в былые времена, как перед войной какой-нибудь, но там внутри все было реальным. И черный, как смола, «Фернет», и «Велькопоповицкое» — правда, только десятка, и «Честерфильды» в укороченной словацкой версии.
Мы ехали и ехали, а день все не мог закончиться. За стенами маленьких городков было уже поздно, но, как только мы оказывались в открытой местности, свет набирал силу. Архитектура и география играли с нами в ментальные жмурки.
26
«Шварц-мыдло-повидло» — прижившееся в обиходной речи название маленьких пунктов продажи дешевых хозяйственных товаров. В частности, крема для обуви, мыла и т. д.