Гон прочёл книжки Жана Грава, а затем спросил Ребеччи, как он к нему относится. Реббечи задумался, прежде чем ответить — что с ним редко случалось, — и сказал:

— Я должен поразмыслить, малый, потому чито, понимаешь, для меня Жан Грав — этто не какой-то там тип, этто моя молодость… О скольком мечталось, а теперь вот завожу механических питичек… То время было лудше, но мы были не правы… Удивляешься, чито я этто говорю, а? Нет, мы были не правы. Потому чито… послуджай и позтарайся понять: если у тебя только одна джизнь, не нужно стараться изменить порадок вещей… Самое друдное — этто понять, чито ты хочешь. Например, ты брозаешь бомбу в чиновника, понимаешь? Он оддает концы, и этто здорово. Но если ты надчинаешь выпускать газету, читобы объязнить теорию, взе на этто плюют…"

Жизнь его не удалась. Он не слишком понимал почему, но она не удалась. В Европу он не мог вернуться: к физическому труду он уже был не способен, а другим заниматься не желал. А здесь, в Кантоне, он скучал, хотя, в сущности… Скучал ли он или же сожалел, что дошёл до жизни, так мало достойной идеалов его юности? Но упрекать себя за это означало быть глупцом. Ему было предложено возглавить полицейскую службу при Сунь Ятсене, но он был всё ещё слишком анархистом, чтобы понять, что не сможет шпионить или доносить. Позднее Гарин предложит ему работать в своём комиссариате. «Нет, нет, господин Гарин, очень любезно с вашей зтороны, но я думаю, чито теперь этто злишком поздно…» Может быть, он отказался напрасно? В целом же он был если и не слишком доволен, то по крайней мере спокоен среди своих демонов и книг по магнетизму, имея Гона, китаянку и игровые автоматы…

Гон много размышлял о том туманном объяснении, которое Ребеччи дал своей жизни. Единственное, что внушил Гону Запад настолько сильно, что он уже не мог от этого избавиться, было понятие об уникальности жизни. Одна-единственная жизнь, единственная жизнь… Он не извлёк из этого страха перед смертью (ему так и не удалось до конца понять, что такое смерть; даже и сейчас умереть для него означает не смерть, а сильное страдание от тяжёлой раны), но он познал глубокий и постоянный страх перед опасностью испортить жизнь, собственную жизнь, в которой уже ничего нельзя будет исправить.

Именно в таком неопределённом состоянии духа он стал одним из секретарей Гарина. Гарин выбрал его потому, что он благодаря своей отваге пользовался уже значительным влиянием в довольно многочисленной группе молодых китайцев, составлявших крайне левое крыло партии. Гон был ослеплён Гариным, однако вечерами он передавал Ребеччи, не без некоторой настороженности, всё то, что Гарин говорил и приказывал. Старый генуэзец полулежал в шезлонге, разглядывая бумажную ветряную мельницу или китайский шар, наполненный водой, в которой виднелись фантастические сады; он откладывал игрушку, складывал руки на животе, иногда озадаченно вскидывал брови и в конце концов отвечал: «Ну, чито, моджет быть, он прав, эттот Гарин, моджет быть, он прав…»

Между тем беспорядки усиливались, а Ребеччи постепенно разорялся, и наконец он согласился занять пост в отделе общей информации, оговорив заранее, что он, разумеется, «ни за кем шпионить не будет». И Гарин послал его в Сайгон, где он оказался весьма полезен.

Позавтракав, мы шагаем, обмякнув под тяжестью жары. Жерар замолкает. В это время Ребеччи можно застать дома.

Входим в маленький магазинчик: открытки, сигареты, маленькие статуэтки Будды, вьетнамские медные безделушки, камбоджийские рисунки, сампо, шёлковые подушки, вышитые драконами; все стены увешаны до потолка какими-то непонятными железными предметами, недосягаемыми для солнечных лучей. За кассой спит толстая китаянка.

— Хозяин здесь?

— Нета, гаспадина.

— Где он?

— Не знать.

— В бистро?

— Мо бы бистро «Нам-Лон»!

Мы переходим улицу: бистро «Нам-Лон» напротив. Очень тихое место; на потолке дремлют маленькие бежевые ящерицы. Двое слуг снуют по лестнице, неся трубки с опиумом и фарфоровые кубы, на которые курильщики опираются головой; прямо перед нами спят голые по пояс официанты, уткнувшись лицом в собственную руку, так что видны только волосы. На скамье чёрного дерева полулежит какой-то человек, глядя прямо перед собой и тихонько покачивая головой. Увидев Жерара, он встаёт. Я слегка удивлён: я ожидал увидеть нечто героически-гарибальдийское, а это маленький сухонький человек, у него узловатые пальцы, остриженные кружком прямые седеющие волосы, лицо, как у марионетки…

— Вот этот человек уже много лет не пил перно, — говорит Жерар, показывая на меня пальцем.

— Хорошо, — отвечает Ребеччи. — Этто можно.

Он выходит, мы следуем за ним. «Гарин прозвал его Сапожником», — шепчет мне на ухо Жерар, когда мы переходим улицу.

Мы входим в его магазин и поднимаемся на второй этаж. Китаянка, подняв голову, смотрит на нас, затем снова засыпает. Большая комната. В центре кровать с москитной сеткой; вдоль стен какая-то мебель, покрытая полосатыми полотняными чехлами. Ребеччи выходит, оставляя нас одних. Мы слышим скрежет ключа в скважине, стук резко захлопываемого сундука, журчание воды в кране и шум наполняемого стакана.

— Я спущусь на минутку, — говорит Жерар. — Мне надо сказать пару слов его китаянке, если она не слишком крепко спит. Ей будет приятно.

Минутка длится долго. Ребеччи возвращается первым, неся на подносе бутылку, три стакана, воду и сахар. Он по-прежнему не говорит ни слова, садится и смешивает три порции перно. Помолчав, произносит:

— Вод дак! Я деперь отставной…

— Ребеччи! — кричит Жерар, который поднимается наконец, оглаживая бороду. — Расскажи-ка товарищу о своём духовном сыне. Да, пришлось задержаться внизу: показалось, что за нами увязались шпики. Но нет, чисто.

Он не видел, как изменился в лице Ребеччи при упоминании Гона.

— Ну ты! Если б я тебя не знал как зледует, я бы тебе шею звернул… Шутить с эттим не смей!

— Какая муха тебя укусила?

— Такая, чито зейчас не то время, вот чито!

— Какое время?

Ребеччи раздражённо пожимает плечами.

— Ты не ходил на приём к президенту зегодня утром?

— Нет.

— А где шлялся?

— Встреча у нас в пять.

— А, вот чито! Тебе зледовало бы его просить порассказать о Гоне. Он бы тебе зказал, чито Гон попался им в лапы.

— Англичанам? Белым? Когда это произошло?

— Говорит, чито вчера вечером. Через два часа после радиограмм, каджется…

Помешав ложечкой в стакане, он выпивает его одним духом.

— В другое время почему бы и нет… А перно для товарищей взегда найдется…

2 июля

Вниз по реке

Казалось, что по мере приближения к цели тревожная суматоха должна увеличиться. Но ничего похожего — на пароходе царит общее оцепенение. Проходит час за часом, пока, обливаясь потом, мы движемся в плотном тумане между плоских берегов реки. Гонконг становится всё ощутимее, это уже не просто название, некая точка на карте, украшение из камня — каждый чувствует, как он входит в его жизнь. Подлинной тревоги нет, есть некое неопределённое состояние, в котором смешиваются нервная монотонность качки и ощущение, что ты находишься на свободе последние мгновения своей жизни; но самого тебя ещё ничто не коснулось, и угроза ещё не обрела материальные формы. Странные мгновения, когда на всём пароходе берут верх атавистические животные инстинкты. Почти полное блаженство. Возбуждающая расслабленность. Ещё ничего нет, кроме новостей, и ты пока не схвачен…

5 июля

5 часов

В Гонконге объявлена всеобщая забастовка.

5 часов 30 минут

Правительство объявило о введении осадного положения.

9 часов

На гонконгском рейде

Только что мы миновали маяк. Заснуть никому не удалось: мужчины и женщины толпятся на палубе. Бокалы с лимонадом, виски с содовой. У самой воды гирлянды электрических лампочек обводят пунктирным контуром китайские рестораны. Над нами нависает знаменитая скала — абсолютно чёрная у подножия, постепенно светлеющая и сужающаяся, на самом верху она закругляется, образуя два азиатских горба, окутанных лёгкой дымкой. Это не тень на стене, не силуэт, вырезанный из бумаги, — это нечто солидное и прочное, материальное и осязаемое, как чёрная земля. Линия светящихся точек (дорога?) опоясывает более высокий горб (это и есть Утёс), подобно ожерелью. Домов не видно, только множество огней, неправдоподобно скученных прямо над дрожащим пунктиром ресторанов и редеющих, как и чернота скалы, по мере восхождения, а затем исчезающих, сливающихся с блеском тяжёлых сверкающих звёзд. В бухте дремлют корабли, их очень много, ряды иллюминаторов большей частью светятся, и их зигзагообразное отражение падает на воду, смешиваясь с огнями города. Все эти огоньки в море и небе Китая напоминают не о силе белых людей, создавших их, — они напоминают полинезийский праздник, когда в дар разукрашенным богам приносят светлячков, разбрасывая их в ночи, как зёрна…