— Великий человек дела?

— Человек, который постоянно задаётся вопросом: «Может ли это принести мне пользу и каким образом?» В этом весь Бородин. На всех большевиках его поколения лежит печать борьбы с анархистами; все они думают, что во главе угла должна стоять реальность, что нужно прежде всего добиваться нормального функционирования власти. В нём, кроме того, осталось что-то от еврейского подростка, который читал Маркса в маленьком литовском городке — окружённый всеобщим презрением и имея в перспективе Сибирь…

Цикады, цикады.

— Когда вам доставят сведения, о которых вы только что говорили?

— Через несколько минут: мы будет ужинать у председателя шолонского отделения. У него такой же ресторан-курильня, как и этот.

Мы в самом деле проезжаем мимо украшенных огромными иероглифами и зеркалами ресторанов, где, кажется, нет ничего, кроме света и шума; огромное количество светильников, зеркал, сверкающих шаров, ламп, стук костяшек маджонга, музыка фонографов, голоса певиц, стоны флейт, удары цимбал и гонгов…

Световые полосы уже почти смыкаются. Шофёр сбрасывает скорость и, нервничая, безостановочно жмёт на клаксон, чтобы пробиться сквозь толпы людей в белых полотняных костюмах; толпа гораздо плотнее, чем на наших бульварах; рабочие, бедные китайцы-ремесленники шатаются здесь, поедая сладости и фрукты, неохотно расступаются перед ревущими и сигналящими машинами; шофёры-вьетнамцы выкрикивают ругательства. Здесь уже нет ничего французского.

Машина останавливается перед рестораном-курильней — без тех грубых железных балконов, что мы только что видели, и не такого колониального вида; само здание походит скорее на маленький частный особняк. У входа, над которым водружены два чёрных на золотом фоне иероглифа, как это принято, — сплошные зеркала: слева, справа, в глубине и даже на лестничных пролетах. В кассе тучный китаец, голый по пояс, перекидывает костяшки счетов: он почти полностью загораживает собой длинную комнату, где в полутьме видны оранжевые тела и руки, снующие над огромным блюдом с перламутровыми лангустами и над грудой пустых, лёгких пунцовых панцирей.

На втором этаже нас встречает китаец с бульдожьей мордой, на вид около сорока лет (знакомимся); он тут же ведёт нас в отдельный кабинет, где нас ожидают трое его соотечественников. Безупречно белые костюмы, военные воротники. На кушетке чёрного дерева колониальные каски. Знакомство. (Естественно, ни одного имени разобрать нельзя.) Столик без скатерти заставлен тарелками, чашечками с соусом; плетёные кресла. Свет электрических лампочек, во множестве привешенных к потолку, дробит черноту ночи. Комната заполняется шумом голосов, но его перекрывают разрывы петард, стук костяшек домино, удары гонга и завывания однострунной скрипки. Вентиляторы тщётно пытаются разогнать горячий воздух.

Бульдог — хозяин ресторана, выполняющий роль переводчика, — говорит мне полушёпотом, с сильным акцентом:

— На этой неделе сюда приходил ужинать господин директор французской больницы…

Он, кажется, очень гордится этим, но самый пожилой из его друзей прерывает:

— Скажи им, что…

Жерар тут же сообщает, что я знаю кантонский диалект; заметно, что они проникаются ко мне симпатией. Начинается разговор — демократическая болтовня, «права народа» и т. п. У меня складывается очень чёткое ощущение, что единственная сила этих людей — это смутное желание перемен; единственное, что они действительно осознают, — это пережитые ими страдания. Я думаю о провинциальных комитетах во времена Конвента — но эти китайцы так изысканно вежливы, и это так странно контрастирует с их привычкой шмыгать носом. Как все они верят в силу слова! И вероятно, они не готовы к чёткой и к упорной деятельности технических комитетов, которым посылают свои доллары!

Вот в беспорядке всё, что они узнали сегодня:

Во всех городах Китая англичане поспешно укрываются на территории иностранных концессий.

Крупные объединения грузчиков приняли решение, что каждый из их членов будет вносить пять центов в день в фонд помощи забастовщикам Гонконга.

В Шанхае и Пекине готовятся грандиозные демонстрации протеста против жестокостей, совершённых иностранными империалистами, и во славу свободы Китая.

В южных провинциях идёт массовая запись добровольцев.

В кантонскую армию только что доставлено из России большое количество оружия и боеприпасов.

И ещё тщательно выписанное большими иероглифами:

В Гонконге обязательно будет отключено электричество.

Вчера было совершено пять террористических актов. Серьёзно ранен начальник полиции.

Видимо, город находится на грани нехватки воды.

И наконец, новости о внутренней политике; почти все они имеют отношение к человеку, которого зовут Чень Дай.

Отужинав, мы с Жераром спускаемся вниз, где летают в низких поклонах белые рукава; решаем немного прогуляться. Свежо; сирены кораблей, стоящих вблизи, на реке, своим протяжным рёвом, далеко разносящимся во влажном воздухе, заглушают время от времени гам китайских ресторанов.

Жерар, чем-то явно взволнованный, идёт справа. Сегодня он много выпил…

— Вам нехорошо?

— Нет.

— Вы чем-то встревожены?

— Да.

Едва ответив, он осознаёт грубость своего тона и тут же добавляет:

— Есть отчего…

— Но они, кажется, были в восторге?

— Что с них взять!

— И новости хороши.

— Какие?

— Да те, что они нам сообщили, чёрт возьми! Остановка Центральной электростанции, водо…

— Так вы не слышали, что говорил мой сосед?

— Я вынужден был слушать своего, он рассказывал о своём отце и о революции…

— Он говорил, что Чень Дай, без сомнения, вскоре открыто выступит против нас.

— Ну и что?

— Как это — ну и что? Вам этого мало?

— Может быть, и не мало, если бы я…

— Говоря коротко, он самый влиятельный человек в Кантоне.

— В чём это проявляется?

— Не могу объяснить. Впрочем, вы ещё много о нём услышите; будьте спокойны, это духовный вождь всех правых в партии. Друзья называют его китайским Ганди. Они, правда, ошибаются.

— Если конкретно, чего он хочет?

— Конкретно! Сразу видно, как вы молоды… Я ничего об этом не знаю. Он сам, возможно, тоже.

— Но чем он вам мешает?

— У нас были довольно напряжённые отношения. Теперь же, как кажется, он готовится обвинить нас перед лицом Комитета семи и в глазах общественного мнения.

— В чем обвинить?

— Разве я знаю? Эх! Увидели превосходные радиограммы и решили, что всё хорошо! Внутреннее положение столь же сложно, как и внешнее, поверьте мне… Не только в Гонконге, а в самом Кантоне нужно обезвреживать эти военные заговоры; англичане их организуют без конца и возлагают на них большие надежды… Я узнал сегодня только одну по-настоящему хорошую новость — начальник английской безопасности ранен. У Гона больше способностей, чем я думал. Гон — это глава террористов, как раз о нём нам время от времени сообщается в радиограммах: «Вчера в Гонконге было совершено два покушения… Три покушения… Пять покушений…» — и так далее. Гарин очень ему доверял. Гон был его секретарём, когда работал с нами. Впрочем, что за дурацкая выдумка — делать секретаря из этого мальчишки. Гон привязался к нему с юношеской пылкостью. Ничего, это пройдёт. Но надо признать, что он большой чудак. В первый раз я его увидел в Гонконге, это было в прошлом году. Мне сказали, что он решил застрелить губернатора, из браунинга — это он-то, который не мог попасть в дверь с десяти шагов. Приходит он ко мне в гостиницу, руки болтаются, громадные, как коромысла. Совсем пацан! «Вы в курсе моего пла-на?» Очень сильный акцент, такое впечатление, что он разрубает слова на слоги своими челюстями. Я говорю, что «его план», как он это именует, довольно-таки глуп; он меня слушает, очень раздосадованный, в течение четверти часа. Затем: «Да. Но э-то всё равно. Тем хуже. Потому что я дал клят-ву». Разумеется, теперь ему ничего не оставалось, как разрушить абсолютно всё! Он поклялся кровью своего пальца, уж не знаю где, в какой-нибудь пагоде новейшего типа… Он был очень, очень раздосадован. А у меня он всё же вызывал симпатию: китайцев такого типа не часто встретишь. Наконец, уже перед уходом, он передёрнул плечами, как будто у него были блохи, и, пожимая мне руку, очень медленно произнёс: «Ког-да ме-ня при-го-во-рят к смертной каз-ни, надо будет приказать юно-шам сле-до-вать моему при-ме-ру». Я много лет не слышал таких слов — «смертная казнь». Книжек начитался… Но сказано было с полным хладнокровием, как будто он говорил: «Когда я умру, пусть моё тело кремируют».