Он притопнул ногой, глаза его сияли.
— Жаль, что двести лет жить нельзя, — весело сказал он. — Я бы таких делов натворил!..
— Прибедняется, — задорно вмешалась Нинка. — Ты ему, Алеша, не верь. Триста проживет! Здоровье — хоть куда! Как угорь везде вьется, не поймаешь.
— Вот поймаю! — угрожающе приподнялся Семен Иванович. — Молода еще крыльями хлопать. — И, повертываясь к Мазурину, шепнул: — Золотая девка, куда хочешь проскользнет. Все, что ни скажешь, — делает. Она у нас — техник.
— Техник! — задорно подтвердила Нинка. — А кто меня техником сделал? Он! — И, закрасневшись, показала на Мазурина.
— Выпьем, Семен Иванович, — предложил Мазурин. Лицо у него покраснело, левой рукой он обнимал Катю, правой подымал стаканчик с водкой. — Не хочу про войну вспоминать. Забудем сегодня все плохое.
— А я и так хорошим живу, — сказала Васена. — Вот ты приехал — хорошо. Дочки у меня — не налюбуешься. День нынче солнечный, чистый. Вечером ляжешь спать, все плохое как сквозь сито просеешь, ан одно хорошее и останется. А завтра, думаю, еще лучше будет. Завтра не выйдет, я на послезавтра надеюсь. Вот так одним хорошим и живу.
— С мамой не пропадешь, — сказала Катя. — Уж как трудно ни будет, она все равно спокойная.
Когда бутылка опустела, Васена подала чай, Семен Иванович, проворно кинув в рот кусочек сахару, стал пить с блюдца.
— Суд вот в Петрограде будет над нашими депутатами, — сказал он. — Слыхал?
— Поеду туда, — ответил Мазурин. — Хочу до фронта повидать, кого надо.
Старик закивал головой:
— Езжай, езжай… Дерево от корня отрываться не должно.
Разошлись поздно. Мазурин пошел ночевать в казарму.
Ночью батальон вошел в галицийскую деревню. Было темно, ни одного огонька не светилось в избах. Солдаты наталкивались друг на друга, ругались. Долго стояли па улице.
— Пойдем в хату, — предложил Черницкий Карцеву.
Они прошли в самый конец деревни. Сапоги увязали в грязи. Мимо, с коротким воем, метнулась собака. Черницкий свернул к черной хатенке, долго шарил дверь, постучал. За дверью что-то слабо хрустнуло, точно кто-то ходил по соломе, и лишь по слабому движению воздуха Карцев догадался, что дверь открылась. Они очутились в низких сенях. Узенький рыжеватый огонек коптилки осветил деревянную, треснувшую книзу лопату у стены, рассохшуюся кадку. Невысокая женщина, мягко переступая босыми ногами, повела гостей в избу. Там было душно, пахло печеным хлебом.
— Шо ж, сядайте, — певуче сказала хозяйка, ставя коптилку на стол. — И чеботы, коли мокрые, скидывайте, к утру просохнут.
Черницкий поставил в угол винтовку, проворно стащил с себя мешок, отстегнул пояс вместе с подсумками и, усевшись на пол, кряхтя стал снимать мокрые сапоги. Карцев делал то же самое, внимательно разглядывая женщину. У нее было худощавое, смуглое лицо, волосы плоско приглажены на голове. Она неторопливо ходила по избе, что-то брала спорыми, хозяйскими руками, потом ушла за перегородку, и оттуда послышался ее негромкий голос и в ответ женский приглушенный смех.
— Давно уже мы не слыхали, как люди смеются, — сказал Черницкий. — Эх, хозяюшка, попал солдат в теплую хату, услыхал человеческий голос — и уже легче ему жить!
Он встряхнул мокрые портянки и повесил их на веревочке возле печки.
Из-за перегородки вышла хозяйка с большим чугуном в руках, быстро поставила, чуть не бросила его на стол и помахала растопыренными пальцами.
— Горячо! Ухвата под рукой не было. — Она придвинула солонку, нарезала еще теплый черный хлеб щедрыми, толстыми ломтями.
— Ешьте, ешьте, — сказала она и, видя, что Карцев нерешительно косится на хлеб, добавила: — Хоть весь съешьте, я и с собой дам…
— Садитесь с нами, хозяюшка, веселее будет! — сказал Карцев.
— Ночью-то не с привычки еда… — замялась она и протяжно позвала: — Марина! Иди, что ль, с солдатиками супца отведай.
Из-за перегородки, поправляя на голове платок, показалась женщина и, неловко поклонившись, села рядом с хозяйкой. А та, придерживая тряпкой чугунок, чтоб не жгло руки, наливала суп в глиняную миску.
Солдаты ели быстро, с аппетитом, а хозяйка все подливала, нарезала и подсовывала хлеб.
— Спасибо, — Карцев положил ложку на стол. — Давно так вкусно не ел!
Черницкий посмотрел на него с упреком. Вот чудак! Не мог подождать со своей благодарностью… А он только во вкус вошел!
Марина поднялась, чтобы убрать со стола. Хозяйка удержала ее. Черницкий, бережно доставая крошечную щепоть драгоценной махорки, спросил:
— Сестры?
— Нет, я чужая ей. Беженка, — сказала Марина. — Мужа моего убили, деревню казаки пожгли. Вот и живу у нее…
Марине было лет двадцать, не больше. В глазах не замечалось горя. О пережитом говорила так, будто оно давным-давно прошло.
— Война!.. Кто без печали нынче ходит? — вздохнула, подымаясь, хозяйка. — Слез людям не хватит, если все вспоминать.
Черницкий сочувственно кивнул головой.
— Муж на войне?
— В плену. Вот уже полгода. Только одно письмо получила. Там ему лучше, думаю, чем на войне. Хоть живой вернется. Есть ведь и там хорошие люди… А мне что? Одна живу, детей нет, управляюсь потихоньку…
Она проворно стала прибирать со стола и, вдруг остановившись, с любопытством посмотрела на Карцева:
— Кого дома оставил?
— Никого, — улыбнулся в ответ Карцев.
За окном послышался глухой, но мощный удар. Стекло тоненько зазвенело. Марина вздрогнула.
— Пушки стреляют, — спокойно объяснила хозяйка. — Чай, привыкли к ним?
Глухие удары повторялись, но сидящие в избе уже больше не обращали на них внимания и оживленно разговаривали. Карцев рассказывал о своей солдатской службе, о родной Одессе, о море, которое хотя и зовут Черным, но на самом деле оно синее, и нет ему конца и краю. Черницкий уверял Марину, что в России больше украинцев, чем в Галиции.
Легли поздно. Хозяйка задула коптилку и ушла с Мариной за перегородку.
— Хорошие бабы, — сонно пробормотал Черницкий, — здоровые… Э-хе-хе!.. Истосковался я по бабьей ласке…
Он не докончил фразы и захрапел.
Была ранняя весна. После длительных боев полк получил небольшую передышку. Стояли в местечке, красиво расположенном на высоком берегу реки. Река несла мутные, желтые от размытой глины воды, щепки, прутья, иногда целые кусты плыли по течению и вертелись, попадая в водоворот, образовавшийся на изгибе реки. В местечке скопилось до двух полков, и, кроме того, над самой рекой, в каменном двухэтажном доме, окруженном садом, где раньше была школа, помещалась казачья сотня. Лошади там были привязаны к деревьям, к забору, в саду, потрескивая, горели дымные костры, и от них далеко уносился запах жарившегося мяса. Казаки в лихо заломленных фуражках, из-под которых выбивались копны волос, лениво слонялись по местечку, с шашками на боку, с нагайками в руках. На узких кривых улочках было пусто. Часть жителей разбежалась, остальные старались пореже выходить из своих хат.
Во двор, где стояла десятая рота, прибежал сияющий Черницкий и отыскал Карцева и Рогожина.
— Тихо, ребята! — прошептал он, наклоняясь к ним (оба лежали на соломе под деревом). — Если есть белье и мыло — гайда за мной!
Голицын, лежавший в стороне, догадался, что Черницкий нашел баню, и когда солдаты, захватив узелки, торопливо пошли со двора, он побежал вслед за ними.
— А дядю забыли! — с упреком сказал он, нагнав их.
— Четверых не пустят, — проворчал Черницкий. — Там может не хватить места для такого числа солдатских вшей. Но что с тобой делать, дядя, идем уж, помоем и тебя.
— Неужели в баню? — восхищенно спросил Голицын. — Эх, родимые, однова помыться, а там и помирать можно…
На самом краю местечка они юркнули в приземистый, почти развалившийся домик. На крыше его почерневшая от дыма кирпичная труба слабо дымилась. Зеленоватая от плесени лужа раскинулась возле древних ступенек, и в ней виднелась затонувшая разбитая шайка. Они вошли в предбанник с дощатым, щелястым полом. Вдоль стен, по которым извилистыми струйками стекала вода, тянулись широкие лавки, покрытые узлами одежды. Старичок с пожелтевшей, как страницы старой книги, бородой, в длинном, до пят, лапсердаке и в черном плюшевом картузике, мирно приветствовал их и указал аршин свободного места, где можно было оставить вещи. Голицын мгновенно разделся, схватил свое серое, заношенное белье, мыло и, радостно гогоча, первым побежал в баню. Остальные последовали за ним.