Изменить стиль страницы

Под письмом стояла подпись: «Эмиль Вандервельде — делегат бельгийской рабочей партии в Международном социалистическом бюро, а со дня объявления войны — министр».

Письмо произвело впечатление. Семен Иванович, ни на кого не глядя, жестоко теребил бородку. Балагин смотрел на Казакова с таким видом, точно не верил тому, что тот прочел. Мазурин тоже решал для себя тяжелую задачу.

— Не думаю я, — сказал Мазурин, — чтобы Жорес подписался под таким заявлением.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Семен Иванович. — Вот когда добрый совет дорог. Придется, товарищи, самим разбираться. Тяжелое дело. Не шутка ведь, если такие, как Вандервельде, к войне зовут. Только я бы с ним поговорить хотел, по-простому, по-рабочему. Хорошо он про германских юнкеров говорит, а наших-то русских помещиков и фабрикантов куда девал? Забыл или не приметил? А нам они страшнее германских — мы их каждодневно на своей шее чувствуем. Что же про германских социал-демократов сказать, — он печально развел руками, — не знаю…

Он в волнении снял очки, протер их полой пиджака, быстро надел и глухо продолжал:

— Сильная у них партия, только боюсь, что она ошиблась. И Вандервельде тоже, — у них там конституция, свобода собраний, сам он министр, им, конечно, иначе, чем нам, живется, а только лучше бы он такого письма не писал…

Старик говорил с трудом. Откуда было ему знать, что царский посол в Бельгии Кудашев редактировал письмо социалиста?

— Что вы, что вы, — сказал посол, прочитав в письме Вандервельде фразу «поражение германских империалистов», — ведь у нас тоже император, как же можно писать против империалистов? Вы напишите лучше вместо этих слов — поражение прусских юнкеров.

И Вандервельде немедленно заменил неудобные слова теми, что посоветовал посол, и царская цензура пропустила письмо в русскую печать.

Долго спорили. Критиковали письмо. Колебался Казаков, считавший, что германские социалисты находятся в трудных условиях и нельзя поэтому осуждать их раньше, чем будут известны причины, побудившие их к такому голосованию. Не все соглашались с Мазуриным, называвшим голосование немцев изменой. Решили выпустить листовку с протестом против войны и распространить ее среди рабочих и солдат.

— Упустили время для протеста, — с горечью сказал Мазурин, — уходим на фронт. Придется тебе, Семен Иванович, в тылу знамя большевистское крепче держать, за молодых, за ушедших работать.

Семен Иванович поднялся.

— Другого пути не знаем, — в волнении проговорил он, — путь у нас один — рабочий, большевистский. Одиннадцать годочков большевик я и с этого пути не сойду… Но и вы, друзья, там, на войне, нашего дела не забывайте. Будьте и там на революционном посту! Будьте…

У него сдавило горло.

— Связь с нами поддерживайте… Себя берегите…

Через день, провожаемый музыкой, пением гимна и плачем женщин, полк отправился на запад.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

1

Узкая полевая дорога вывела батальон к редкой осиновой роще. За рощей лежал луг. Кочки покрывали его и, как резиновые, приминались под ногами. Было утро. Крестьянская телега с задранными оглоблями стояла на лугу. Она была завалена свежим, еще зеленоватым сеном. Солдаты вдыхали его мирный запах, с тоскою косились на телегу: домой бы, хоть на чуток! Солнечные лучи плавили туман, висевший над лугом. Сочная трава хрустела под ногами, сапоги мокли от росы. Откуда-то, рыча, выскочил молодой рыжий пес и озадаченно присел, пораженный таким скопищем людей. Началось болото. Ряды расстроились. Каждый старался ступать по кочкам, солдаты сталкивались друг с другом, упал Самохин, попав ногой в яму (он за неделю до выступления в поход вернулся в роту из госпиталя).

Машков по старой привычке ударил его:

— До сих пор, сволочь, не научился ходить!

Но вот болото кончилось, показались кусты, редкие деревья, покатый, со срезанной вершиной холм, а за ним — желтая песчаная дорога. Солнце медленно ползло по синеватому, с белыми лоскутьями облаков небу. Шли уже больше двух часов. Становилось жарко. Все мучились от жажды. Черницкий размашисто шагал, завалив штык, неутомимо шутил с товарищами. Уставший Карцев удивлялся его бодрости. Пользуясь тем, что рота шла вразброд, он пробрался к Черницкому. Возле него, прихрамывая, ковылял Чухрукидзе: новые сапоги были ему велики, портянки сбились у пальцев, и он натер ногу. Черницкий посоветовал ему присесть и перемотать портянки, но Чухрукидзе, застенчиво улыбаясь, мотал головой: боялся взводного.

Впереди роты на серой лошадке ехал Васильев. В двух шагах от него бодро выступал Бредов. Штабс-капитан был рад начавшейся войне. «Здесь моя академия, — рассуждал он, — я окончу, окончу ее, и только смерть может мне помешать». Он нетерпеливо продумывал блестящие боевые планы. Сколько бессонных ночей провел он за книгами и картами, теперь все это должно окупиться.

С ласковой снисходительностью поглядывал он на прапорщика запаса, шедшего неумелым подпрыгивающим шагом. Что понимает этот юнец в сложной и прекрасной науке войны? Идет он, полный петушиного самодовольства, гордый своим офицерским званием. Пишет, наверно, какой-нибудь Верочке, восхваляя войну, влюблен в свои погоны, и если не трус, то бросится по молодой горячности вперед, в первом же бою и пропадет, как Петя Ростов… Нет, он, Бредов, так дешево себя не отдаст. Прятаться не станет и, когда понадобится, подставит грудь пулям, но только, конечно, в том случае, если иного выхода не будет…

Рысью проехал пожилой и толстый подполковник Супрунов. Протяжно скомандовал остановиться. Приклады винтовок нестройно стукнули о землю.

Это был первый привал — получасовая остановка.

Солдаты торопливо сняли походные мешки и повалились на землю. Голицын (он, как и все запасные унтер-офицеры, был в строю рядовым) проворно стащил сапоги и перемотал портянки.

— Вот так-то, паренечки, — весело сказал он, поворачивая к солдатам круглую, коротко остриженную голову, — сорок годочков скоро мне стукнет, проделал я и японскую и китайские кампании и многому там, паренечки, научился. Главное в походе, чтобы ногам удобно было. Тогда воевать легче.

Он критически смотрел на переобувающегося Чухрукидзе и показал ему, как лучше завертывать портянки. Карцев, отделенный командир, заботливо оглядел своих людей. Чухрукидзе, Рогожин, Самохин — все это свои, близкие по казарме ребята. Самохин лежал на спине, подложив под голову скатку, и хватал воздух открытым, жалобно искривленным ртом. Солнце сильно напекло ему голову. Карцев посоветовал положить под фуражку мокрый платок.

Время подходило к полдню. Прошли длинную деревенскую улицу, но не остановились, хотя всем хотелось пить и низкие срубы колодцев мучительно привлекали. Некоторые солдаты воровски выбегали из строя, крались к колодцам. Женщины одаривали солдат яблоками.

Песчаная дорога то подымалась на холмы, то опускалась в низины. Редкие заросли тянулись по сторонам. Вдруг послышалось густое шмелиное жужжание, тонкая хвостатая тень появилась в небе. Солдаты закинули вверх головы, и когда кто-то крикнул, что это германский аэроплан, поднялась суматоха. Раздались отдельные торопливые выстрелы. Охваченный боевой яростью, Машков собрал свой взвод и приказал стрелять залпами.

Васильев на коне ворвался в ряды.

— Стой, стой! — кричал он. — Это наш аэроплан! Прекратить огонь!

Мимо проехал казачий разъезд. Казаки ехидно подтрунивали над пехотой, их начальник, молодой, рябоватый хорунжий, иронически откозырял Васильеву, по-пехотному сидевшему в седле, и, щегольски изогнувшись, галопом поскакал вперед. Обдавая пылью солдат, казаки скрылись за холмом. Наконец скомандовали остановиться. Составили винтовки, дозоры разошлись по сторонам. Васильев, сердито посматривая на дорогу, что-то сказал подпоручику Руткевичу. Тот вскочил на капитанского коня и поехал назад. Прошел час. Никто не знал, долго ли еще останутся тут. Офицеры совещались возле одинокой избы, стоявшей на опушке дубового леска, солдаты сидели и лежали на земле. Чухрукидзе, морщась, рассматривал стертую ногу. Голицын осторожно доставал щепоть махорки из кисета, а Самохин спал, уткнувшись лицом в походный мешок. Только к вечеру приехали кухни, найденные Руткевичем. Оказалось, что они не имели точного маршрута и двигались по другому пути. Роты мгновенно разобрали котелки.