Изменить стиль страницы

Он остановил роту, скомандовал «бегом по палаткам» и, улыбаясь, смотрел, как, обгоняя друг друга, солдаты бежали с винтовками в руках.

Чухрукидзе и Гилель Черницкий помещались в одной палатке. Стаскивая потемневшую от пота гимнастерку, Черницкий вспомнил, что вечером надо идти на кухню чистить картошку, и сердито поморщился: наряд он получил не в очередь за то, что, читая полученное из дому письмо, не заметил фельдфебеля и не отдал ему чести. «Ничего, скоро все это кончится!» — подумал он и побежал мыться. Возле умывальников было шумно. Солдаты живо перекидывались словами, и кто-то недоверчиво, с досадой сказал:

— Болтают, болтают, а где правда? Опять брешут!

— Побрешут тебе, — насмешливо отвечал голый до пояса рыжеватый солдат, вытиравшийся грязным бязевым полотенцем. — В поход пойдешь — и то верить не будешь. Сказано, что снимаемся на зимние квартиры. Шутишь, что ли?

Новость эта подвергалась яростному обсуждению. Из газет, из разговоров все знали о том, что было тревожно, что в Австрии объявлена мобилизация, но надеялись, что дело до войны не дойдет.

— С кем воевать-то? С австрияками? Пускай они сами с сербами дерутся, нам-то что?

— Прикажут, вот тебе и «что»! Ты и будешь распутывать.

— Как же так, братцы, война? Скоро хлеб убирать, кто же в деревне-то останется?

— Никак в толк не возьму!.. Тихо все, погоды, слава богу, хорошие стоят, хлеба зреют, никакой у нас обиды ни к кому нет, и вот тебе — война! К чему она народу-то?..

— Так народ и спросили!.. Тут, брат, не народное дело.

— Вот оно, горюшко солдатское… Мне ж осенью домой идти, а тут на свадьбу зовут. Эх, землячки-братцы… кому горше солдата живется? Горе-горюшко!..

Заиграли на обед. Из палаток выбежали солдаты, построились повзводно и торопливо пошли к длинным столам под навесом. Обед был хорош — жирные мясные щи (их хлебали досыта, раза два бегая за добавком) и гречневая каша, заправленная говяжьим салом. После обеда пили кислый сухарный квас и, разговаривая, расходились по палаткам.

Карцев остановил Черницкого:

— Полежим в поле, Гилель, душно что-то под брезентом.

Они направились к дороге, проходившей близко от лагеря, перешли на другую сторону и легли в тени кустов. Закурили, и едкий дым махорки пополз, цепляясь о листья, как разорванная паутина.

— Читаю «Русское слово», — сказал Карцев, — каждый день теперь читаю. Знаешь, какая каша заваривается? Жмут сербов до отказа. Пользуются, что народ маленький, и притесняют. А чем сербы виноваты, что Принцип убил австрийского наследника? Разве может весь народ отвечать за одного человека? Обидно за сербов!

— Выбил я сегодня на «отлично», — продолжал Карцев, — но теперь придется иначе стрелять…

Черницкий поднял голову.

— Можно стрелять и без войны, — сказал он. — Вот в Баку и в Петербурге стреляли в рабочих. Зачем нам идти за границу стрелять? Это можно сделать гораздо ближе. Первая мишень — капитан Вернер. Если даже будет война, он, собака, все равно подохнет от русской пули!

Черницкий скоро уснул. Карцев лежал, подложив под голову руки, смотрел в бледное, точно выцветшее от солнца небо. Война представлялась ему далекой, неопределенной, похожей на маневры. Она не вязалась с чувством ленивого покоя, овладевшим им, с безоблачным небом, с мычанием коров, доносившимся из соседнего хуторка. Зачем, кому нужна война? Конечно, нельзя верить газетам, но все-таки нехорошо, что Австрия прижала маленькую Сербию… нехорошо…

Утром отменили занятия. Приказали солдатам укладывать вещи и разбирать палатки. Офицеры о чем-то тихо переговаривались между собой. Впрочем, не все они одинаково вели себя. Молодежь бравировала своей храбростью, молодые подпоручики маршировали, воинственно выпятив грудь, старые офицеры были сдержанны, некоторые даже грустны.

К вечеру лагерь представлял необычный вид. Брезенты, снятые с палаток, лежали на земле. Всюду валялось военное имущество: груды деревянных щитов, цинковые коробки с патронами, выданные для предполагавшейся в тот день стрельбы, учебные винтовки, мишени. Солдаты собирались кучками, испуганные тем новым и неизвестным, что готовил им завтрашний день. Хотя все знали, что полк идет на зимние квартиры, но официально об этом не сообщалось.

Заиграли сбор, и полк в полном походном снаряжении выстроился у разрушенного лагеря. Оркестр стоял возле первой роты. Подъехал на гнедом коне Максимов, поздоровался с солдатами и сказал:

— По приказу государя императора мы идем на зимние квартиры. Там будем ждать новых распоряжений. Время для России тревожное. Немцы грозят нашей великой родине, хотят нас задушить. Они натравили австрийцев на наших братьев сербов, насмехаются над православной верой. Мы им покажем, что такое святая богатырская Русь, покажем, как колет русский молодецкий штык.

Он грозно посмотрел на солдат и крикнул:

— Ура государю императору!

Вялое «ура» послышалось в ответ.

Максимов подал команду, заиграл оркестр, и полк поротно двинулся к станции. В тот же день полк был в казармах, а еще через сутки начали прибывать первые запасные. В помещении десятой роты, где жило около ста солдат, теперь скучилось человек двести пятьдесят. По всему коридору, одни на тюфяках, другие прямо на полу, лежали запасные. Большинство их состояло из пригородных крестьян, но было немало и фабричных рабочих, несколько служащих, чиновников. В городе происходили манифестации. Торговый люд шагал по пыльным немощеным улицам с иконами, царскими портретами и флагами. Среди запасных попадались и унтер-офицеры, но всех их, хотя там были и георгиевские кавалеры, участники японской войны, зачислили рядовыми под команду молодых ефрейторов. Карцева, которого Васильев представил к ефрейторскому званию, назначили отделенным командиром. Среди четырнадцати человек, подчиненных ему, оказался один старший унтер-офицер Голицын — бородатый, почти сорокалетний человек, любивший длинно говорить, но характера приятного и доброго. Он тут же подробно рассказал Карцеву, что дед и отец у него были крепостными князя Голицына и эта фамилия перешла к ним. Он хозяйственно расположился в углу, застелил тюфяк какой-то пестрой тряпкой, повесил на стенку образок Серафима Саровского и сказал, поглядывая на расположившихся вокруг запасных:

— Скушно без сундучка… Сундучок вроде как дом, солиднее с ним, а так — словно перышко: куда ветер, туда и ты.

Карцеву он говорил шепотком, чтобы не слышали другие:

— Плохо это начальство решило — унтер-офицеров рядовыми зачислить. Понадобимся мы им потом, да поздно будет. Ты хоть мне и начальник, а слушайся меня. Я, брат, на японской был и войну понимаю. Ты не гордися, а держись возле меня. Мне ты нравишься… Только одним виноват — молод. Но и здесь бог поможет — состаришься…

Он всегда так говорил — начнет серьезно и поучительно, а кончит шуткой.

Вскоре всех запасных обмундировали, и на занятия рота вышла в боевом составе — двести пятьдесят человек. Среди прибывших оказалось много таких, которые почти совсем позабыли строй, не умели действовать цепью, жались друг к другу, плохо маршировали и на полевых занятиях все путали.

Вернер и теперь остался верен себе: его рота маршировала весь день, и взводные следили за тем, чтобы все одновременно и крепко ставили ногу.

7

Большая радость ждала Карцева. Возвращаясь в роту, он увидел во дворе Мазурина, подбежал к нему, обнял и от радости не мог говорить — перехватило горло.

— Выпустили, — сказал Мазурин. — Не будь войны, отправили бы куда Макар телят не гонял!.. Ну, что у вас слышно? Я никого еще не видел.

Карцев жадно разглядывал его. Мазурин мало изменился, только слегка ввалились глаза да выросла бородка.

— Среди запасных есть, наверное, хорошие ребята? — озабоченно спросил Мазурин. — Ты не говорил с ними?

— Разве время теперь для этого?

— Почему не время? Теперь, по-моему, самый подходящий момент: пускай знают, за что идут проливать кровь. Нужна им, по-твоему, эта война?