Изменить стиль страницы

— А разве вам еще не сказали? Боже мой, как глупо? Я думала, вы знаете. Это некий мистер Родрик. Мистер Бернард Родрик из Стотуэлла.

Он откинулся на подушку и промолчал.

— Можете продиктовать письмо мне, если желаете, — сказала она.

— А вы уверены, что там не перепутали фамилии? — спросил он.

— Конечно, нет. Мы с ним улаживали все это дело по телефону и письменно. Он подробно оговорил все детали, вплоть до того, что радиоприемник оплачивать понедельно, а счета посылать ему. Да разве вам не передали его записки?

— Записка, мне? — Он недоумевал.

— А то кому же? — сказала она тоном человека, которому годами приходится то сдерживаться, то тщательно соразмерять свое нетерпение. — Вот она, на столике.

Она подала ему маленький, щеголеватый конвертик с карточкой внутри, вроде той, какую вкладывают цветочные магазины в букеты, посылаемые по заказу на дом. Он вынул карточку. На ней стояло: «Надеюсь, что вас устроят со всеми удобствами. Бернард Родрик».

— Как хорошо иметь таких великодушных друзей, — не унималась сестра. Ее любопытство, как и ее нетерпение, всегда находилось под контролем, но все же она была человеком.

— Да, хорошо, — сказал он.

— Должно быть, вы с ним давно знакомы, — допытывалась она.

— Давно, — повторил он.

— Хотите сейчас продиктовать письмо?

— Я устал, — сказал он.

Это подействовало: она ушла.

Условия, в которых он теперь находился, подкрепили его решение ни о чем не думать. Попытки разгадать тайну неожиданной щедрости Бернарда Родрика привели только к отчаянной головной боли; безопаснее было сдать это в тот же архив, куда были сложены и эпизод с Бандером, и все то, что привело к нему. Если даже он выпутается из всего этого и вернется к нормальной жизни, столько еще придется ему забыть, что один или два пункта из списка не имели значения.

Изумительнее всего было то обстоятельство, что он без особого труда мог не думать о Веронике. Да ведь легче и покойнее было не думать о ней. Раз или два, когда он позволял своему сознанию вызывать моменты глубочайшего счастья, радости, такой жгучей и глубокой, что почти не было границ между воспоминанием и переживанием, — боль становилась просто нестерпимой. Испуганный, он вытягивался плашмя и позволял себе погружаться в пустоту. Если в этих снах наяву он представлял ее со всей ясностью, мучительное сознание, что он лежит беспомощный и не может пойти к ней было непереносимо. Если ее присутствие лишь смутно ощущалось, это даже приносило облегчение. Его упорное отгораживание от самой мысли о ней было чисто физическое. Тело его в борьбе за жизнь и восстановление нуждалось в помощи мозга, и, когда врывалась прежняя одержимость, оно принимало быстрые меры, и все обрывала сонливость или рвота. Так случилось невероятное: он длительное время, иногда часами, не думал о Веронике.

Радиоприемник, его беспрерывное еле слышное бормотание, сильно ему помогал. На второй день после его перевода в отдельную палату он дремал после обеда, слушая детскую передачу. Четкий бесполый женоподобный голос только что успел объявить: «А теперь мы будем передавать из Бирмингема для младшего возраста новую сказку, которую прочтет Джереми», — как вдруг дверь отворилась и сиделка ввела посетителя. Это был Бернард Родрик.

Распростертый в кровати, от поясницы до колен закованный в гипс, Чарлз, более чем когда-либо, почувствовал неравенство в своих отношениях с этим человеком, который и всегда-то неприметно подавлял его своей вкрадчивой самоуверенностью и учтивостью. Вся неразбериха его двойственных чувств к Родрику: его неприязнь к ревнивому опекуну Вероники и желание хорошо относиться к ее родственнику и благодетелю — как в зеркале отражалась в его неумении приспособиться к Родрику, если можно так выразиться, играть в его ключе. Но все прежние затруднения были ничто по сравнению с теперешними. Его физическая беспомощность и неподвижность были усугублены моральными кандалами, в которые заковал его Родрик своими великодушными щедротами. Он хотел бы ощущать благодарность, но весь механизм его реакций был слишком сложен и слишком разлажен, чтобы в нем могло возникнуть такое простое и доброе чувство. Он окаменел, но явно беспомощно взирал на того, от кого он теперь так зависел.

Родрик со своей стороны был сама обходительность. Он показывал первоклассное исполнение роли самого себя в самом обходительном расположении духа. Он неслышно проследовал к кровати, словно имитируя с большим искусством свою собственную мягкую походку. Его голова была слегка наклонена вперед, он изображал себя в состоянии спокойной, добродушной озабоченности о благе ближнего.

— Как вы себя находите после всех ваших испытаний?

— Очень просто, — ответил Чарлз неуклюжей попыткой отшутиться, — заглядываю под гипс и нахожу там себя.

И сразу прозвучала раздраженная нота. Родрик, как обычно, добился своего, выведя его из равновесия, сделав абсолютно неспособным найти верный тон, выставив его каким-то олухом.

— Мне, конечно, следует поблагодарить вас за ваше огромное одолжение, — продолжал чопорно Чарлз, опрометью кидаясь в другую крайность. Похоже было, что обедневшая леди благодарит какое-нибудь благотворительное учреждение за назначенное ей в этом квартале пособие.

Родрик разыграл блестящую, довольно импрессионистическую имитацию себя, слегка огорченного, но в то же время растроганного и удовлетворенного. «Посмотрите в мои глаза, — говорил весь его вид, — и отметьте смесь смущенного удовольствия от сознания, что моя забота оценена, и искреннего сожаления, что я не мог помочь вам анонимно». После того как Чарлзу было предоставлено достаточно времени, чтобы воспринять все это, очередное выражение сменилось другим, свойственным ответственной персоне, сознающей свой долг перед человечеством.

— Просто я узнал о случившемся с вами несчастье, собственно, прочитал об этом в газете, — сказал он, — и, как только разузнал точнее, где вы находитесь и так далее, я сейчас же, конечно, сделал все, что мог, чтобы облегчить ваше положение.

«Я», а не «мы» и подчеркнуто. Ладно, сукин сын, если ты не упомянешь о ней первым, промолчу и я. Если тебе так угодно, проведем весь этот разговор, не упоминая о ней, потому что ты делаешь это с явным намерением.

— Сравнить нельзя с общей палатой. Там внизу очень шумно, — сказал Чарлз.

Родрик утвердительно кивнул. Глаза его блуждали по комнате, проверяя, все ли в порядке. Его лицо сохраняло выражение ответственной персоны несколько дольше положенного, потом он дал ему расплыться в выражении приязни. Как завороженный, Чарлз наблюдал за этой игрой — она обогащалась и обогащалась все новыми оттенками: сочувствием, окрашенным некоторой мужественной бодростью, как у человека, который понимает страдание, даже разделяет его, но который явился, как вестник надежды.

— Сестра сказала мне, что она убеждена в вашем полном выздоровлении, — заявил он уверенным тоном. (Если она сказала это мне, значит, это правда. Я не из тех людей, которым лгут.)

— Да, они надеются поставить меня на ноги, когда снимут гипс, — сказал Чарлз.

Механическое повторение всего, что говорил Родрик, как попытка удержаться в рамках одной темы, было для него ужасно тягостно и утомительно. Им овладевала апатия. Когда же наконец позволят ему сказать, что он устал?

— Я не собираюсь долго оставаться у вас: я знаю, вам нельзя утомляться, — сказал Родрик. Он приподнялся в кресле, как будто намереваясь встать, но тут же сел снова. — Еще минутку. Давайте подумаем, не надо ли что-нибудь прислать вам (я старался ничего не упустить, но ведь всего не предусмотришь)… или, — добавил он, — что-нибудь передать?

Чарлз весь сжался. Последние слова были первым признаком вызова: конечно, Родрик не мог удержаться. Инстинктивно он отверг возможное (теоретически) объяснение. Не станет такой человек предоставлять ему шанс подать ей весточку о себе, да еще так деликатно предлагать это. Нет, это оскорбление. Передать! То единственное, что хотел бы передать ей Чарлз, никак нельзя было доверить такому человеку.