Изменить стиль страницы

— Ах, много чести! А что она вообще видела, эта твоя пани Квятковская, на своей Пивной и Мокотовской? Смотрите, какой он нежный становится, когда надо заступиться за пани Квятковскую! «Эля, милая»… Когда буду умирать, ты так, наверное, не скажешь?

— Господи! Ты просто невозможна. Зачем тебе умирать? Слава богу, сегодня ты прекрасно выглядишь, вон какие щеки румяные.

— Это ничего не значит. Когда мой отец лежал в гробу, у него тоже были румяные щеки.

— Ах, да перестань ты, Эля…

— Эля, Эля… — передразнила его Роза.

И начала повторять это имя, преувеличенно торжественным тоном, всякий раз с новым оттенком насмешки.

Эва, Eveline, — так решила назвать ее Луиза для поддержания престижа. Роза хорошо помнила этот день.

Была осень, воскресенье, они с теткой отправились на обязательную воскресную прогулку в Лазенки — через площадь Варецкого, по Шпитальной, по Брацкой, Аллеями… По булыжной мостовой тарахтели дрожки и кабриолеты. Экипажи были заполнены дамами и девочками в шумящих крахмалом, атласных и шерстяных, с жестким ворсом, нарядах. Мужчины, в цилиндрах и котелках, ютились на передних сиденьях.

Временами в мерный гул процессии экипажей врывался цокот копыт, — по мостовой, огибая медлительные фиакры, фаэтоны и ландо, проносилась, звеня упряжью, легкая коляска с парой рысаков — хвосты трубой, на шеях хомуты, — с кучером в стеганой поддевке. Городовые на углах вытягивались в струнку, а прохожие провожали сидевшую в коляске генеральшу или полицмейстершу взглядами, полными ненависти и страха. Тетка сжимала губы сердечком и, глядя прямо перед собой, цедила сквозь зубы:

— Не глазей по сторонам, Rosalie, не надо отвлекаться.

Однако Rosalie с восторгом и тоской следила за весело мчавшимися рысаками, пока упряжка не исчезала из виду.

Так дошли они до Лазенок, а в парке сразу направились к Круглой башне, где торговали пряниками. Tante была в свисавшей с плеч, подбитой атласом плюшевой мантилье цвета маренго. Из-под платья выглядывало кружевце, окаймлявшее панталоны и нижнюю юбку. Вся она шумела, как соломенное чучело, да еще поскрипывали прюнелевые башмаки.

Роза искоса поглядывала на tante и вдруг почувствовала, что у нее подрагивают щеки, еще секунда, и она расхохочется самым неприличным образом. Ко всему тетка выступала такими мелкими шажками и с таким важным выражением на лице… Роза знала, что не удержится от смеха, ей это никогда не удавалось, не удастся и теперь, тетка взбеленится, начнет допытываться, объяснить ей причину невозможно… Что оставалось делать? Пиная каблучками камешки, осыпая гравий, Роза понеслась, полетела с горки, в забитую гуляющими аллею.

Tante пришла в ужас. Она не могла понять, что это нашло на ее племянницу. Пробежала несколько шагов и в растерянности стала кричать: «Рузя, Рузя, дитя мое, что с тобой?» Вот тогда-то это и случилось — в понимании тетки Людвики нечто постыдное и непростительное, причинившее столько боли.

Прогуливавшиеся по аллее люди, видя бегущую девочку, поворачивали головы, ловили глазами развевающиеся по ветру черные как смоль косы, слышали отчаянные крики: «Рузя, Рузя», — и забеспокоились. Как? В воскресенье? В эти часы, в Лазенках? Там, где встречается вся элегантная Варшава, весь высший свет, мечется и толкает примерных католиков черноволосая Рузя?

— Ройзе, Ройзе! Стой, не то штанишки потеряешь. — Толстяк с золотым брелоком на цепочке решил, по-видимому, обратить дело в шутку. Однако другие прохожие не склонны были спускать возмутительнице общественного спокойствия. Раздались голоса:

— Вон до чего дошло! Даже в Лазенках и то нет спасения от пархатых. А на Налевки[18] не угодно ли? В сад Красинских? Еще не отслужили позднюю обедню, а тут Ройза своими патлами трясет!

Люди останавливались, кто-то гаркнул:

— Поймать и передать околоточному, пусть отведет в участок! Это беззаконие — жидам здесь нельзя.

Какой-то поручик, — с шиком волоча за собой саблю, повисшую на темляке, он как раз шарил глазами в стайке девиц и был рад случаю, который мог бы его сблизить с этими неприступными поляками, — подбежал к Розе, загородил ей дорогу и схватил ее. Роза, совершенно не сознававшая последствия своей эскапады и отклика на «Рузю», даже не пыталась вырываться, когда почувствовала мужские руки на своих плечах. Веселое лицо поручика казалось знакомым, от парня веяло Таганрогом, духами Юли, чем-то совсем нестрашным. Она доверчиво смотрела смеющимися глазами прямо ему в глаза. Поручик смешался.

— Да разве это еврейка, — пробормотал он, поглядывая на толпившихся вокруг возмущенных мужчин.

Но уже появилась tante Louise в скрипучих прюнелевых башмаках. Она пылала гневом; зонтиком с длинной тонкой ручкой она стукнула поручика по плечу и закричала:

— Немедленно отпустите эту девочку! Что это значит, скажите на милость? Il у a encore des juges a Varsovie[19] Я найду на вас управу! Как же так, господа, — tante властным взором обвела окружающих, — московский солдафон нападает на польского ребенка, а вы молчите? Неужели уж до такой степени оподлилась Польша в неволе?

Поручик отпустил Розу и быстро отошел, бормоча:

— Ехидные полячишки, сам черт ногу с вами сломит…

Роза мяла в руках носовой платочек. Тетка прижимала ее к себе.

— Идем, детка, и не отходи от меня. Польская девушка сегодня не может рассчитывать на честь своих соотечественников.

Сконфуженная публика поспешила разойтись, один лишь толстяк с брелоком, вначале настроенный соглашательски, огрызнулся:

— Если уж вы, уважаемая, такая горячая полька, почему внучку-то Ройзой назвали? «Польша, польская честь!» И нате вам — Ройза. Тьфу, тоже мне — соотечественница. — Он подозрительно приглядывался к Луизе.

В тот же день вечером, — о, какой это был тяжелый день! — тетка до глубоких сумерек молилась, плакала, принимала несколько раз лавровишневые капли, а воскресный кофе с пенками остался нетронутый, и Розе запретили выходить к подругам, она должна была, отсчитывая на четках, читать молитвы да еще переписать пять элегий Кохановского[20], — в тот же день вечером tante позвала ее к себе и, с трудом поднявшись с подложенной под колени подушечки, распорядилась:

— Насыпь канарейке семени, дитя мое, и ложись отдыхать. А с завтрашнего дня я буду звать тебя Eveline. Роза… здесь, в Варшаве, мы слишком часто слышим это вульгарное имя на Налевках. Я не желаю, чтобы дочь моего брата (только безглазый неотесанный хам мог принять тебя за мою внучку!), чтобы внучку капитана итальянских легионов считали иудейкой. Право, надо было обладать легкомыслием Софи, чтобы польскую девочку назвать таким именем.

Но Михал не согласился на Эвелину.

Даже потом, в Петербурге, где никто не знал м-ль Жабчинскую под именем Розы, Михал, — когда они встретились в последний раз, на хорах собора св. Анны, — дрожа в своей лисьей шубе (свадебный подарок проклятой курсистки), шептал ей, бледной, холодной, как мрамор:

— Прости, моя Роза… Роза моей жизни… Самая прелестная, моя единственная Роза, прости подлецу. И прощай.

Адам сначала говорил: панна Эвелина. Но потом, и уже навсегда: Эля. Два имени — две жизни; первое — короткое и настоящее, второе — выдуманное, длинное, слишком длинное… Первое — цветок, любовь и горе. Второе: честь, почет людской, медленная смерть души.

— Эля, Эля, — с издевкой повторяла Роза, сипела, захлебывалась клокотавшим в ней ядом. Казалось, так она бичует виновников всего того, что наступило в ее жизни, когда для мира она перестала быть Розой. Адам жмурился, трясся, точно его в самом деле хлестали. Наконец он вскочил, замахал руками, нервным, спотыкающимся шагом пошел, почти побежал к двери. Роза опомнилась.

— Стой! Куда ты идешь? Скажите, какой он стал впечатлительный… да я вовсе не тебе…

вернуться

18

Налевки — район еврейской бедноты в старой Варшаве.

вернуться

19

Есть еще судьи в Варшаве (фр.).

вернуться

20

Кохановский Ян (1530–1584) — крупнейший поэт польского Возрождения, основатель польского литературного языка.