Изменить стиль страницы

— Was war das? Eine Kranke? Eine Hexe? Was hat sie dem Kind gesagt?[25]

Прохожий объяснил:

— Das war eine Fremde.[26]

Когда они подошли к воротам парка, Роза остановилась. Она подняла голову и смотрела на небо. Несколько ранних звезд мигали там, как бы улетая, ниже просвечивала сквозь листья луна.

Роза обернулась к сыну и заговорила, словно и не было ничего между ними:

— А ты, Владик, не боишься всего этого? Этой ночи сверкающей?

Владик опешил, даже не нашелся, что сказать, а Роза спросила, не меняя тона:

— Что там эти швабы плели обо мне, когда я уходила?

Голосом, охрипшим от долгого молчания, он ответил:

— Они говорили, что ты «eine Fremde», чужеземка.

Она коротко рассмеялась. Опустила глаза, что-то начертила зонтиком на песке, потом вздохнула:

— Да… Судьба! Знаешь ли ты, — беря сына под руку, проговорила она, — что со мной всюду так? И всегда. Где бы только я ни появлялась, везде и всюду обо мне говорят: чужая.

Владик недоверчиво покосился на мать.

— Эх, мама, ну что ты говоришь! За границей это вполне естественно, но на родине? — Тогда родители уже несколько лет жили в Варшаве.

— На родине? — удивилась Роза. — А где она, моя родина? — И развела руками. — Моя родина… В Таганроге я ходила не в церковь, а в костел. Подруги, когда поп шел по коридору, отодвигались от меня — полячка. А в костеле священник читал проповеди по-французски, и никто не смотрел на меня как на свою. В Варшаву приехала — стала москвичкой, «у нее кацапский акцент», говорили, и «смугла, как дьяволица». В Петербурге — «варшавская барышня». На Волгу муж привез — графиня из столицы, артистка. Теперь, под старость, — назад в Варшаву. И снова то же самое: «Вы из пограничной полосы? Или из России? Сразу видно, что чужая». Ну и тут — eine Fremde… Что, неправда? Везде и всегда: чужая.

У Владислава заколотилось сердце. «Нет, нет, — подумал он с волнением, вспоминая няньку и толстяка, — keine Hexe, keine Kranke, а просто eine unglückliche Fremde…[27]»

Он взял руку матери и поцеловал ее. Роза прижалась к нему, тихо проговорила:

— Вот видишь, как плохо мне… На земле — чужеземка, а неба я боюсь. Ах, как нехорошо… Почему?

И вдруг, с силой вонзив зонтик в гравий, отчаянно воскликнула:

— И ты хочешь жениться, хочешь оставить меня, Владик!

Три или четыре дня, которые Роза после того долгого дня молчания провела с сыном, пролетели как одно мгновение. Роза просила Владика, чтобы он пока не встречался с невестой («Потом делай что хочешь»), — пусть эти несколько дней он посвятит матери. Может быть, они последний раз в жизни вот так, вдвоем.

Для Владика это были чудеснейшие дни отдыха. Роза, посвежевшая, веселая, умела каждый час насытить содержанием. Они осматривали город, наблюдали прохожих; в сумерки сидели у Владика в комнате, — мать чинила белье, перелицовывала галстуки, а Владик читал ей вслух Словацкого; вечером — театр или концерт. Впрочем, важно было не то, что они делали, а то чувство душевного единения, которое оба испытывали. Каждое движение и каждое слово таили в себе любовь.

Нянька в парке, слушатели «Баттерфляй», даже Адам вряд ли узнали бы Розу в эти памятные Владиславу дни. Зато седой муж бывшей курсистки, тот, наверное, сразу бы узнал бывшую ученицу своего отца. Он узнал бы эту пламенную страстность, эту детскую жажду чуда и жажду любви; он узнал бы забавные словечки, страх перед отвлеченными рассуждениями, обожествление красоты и презрение к непосвященным; он узнал бы эти глаза, черные, горячие, которые просвечивали сквозь ресницы, как зарево пожара.

Роза не поверяла Владиславу тени своей жизни, не рассказывала ничего страшного, а также не давала ему советов и не спрашивала о намерениях. Она и не ласкалась к нему, не кокетничала. Она просто жила, так, как будто то, когдатошнее, не существовало. Как будто не было никакого Михала и она никогда не выходила замуж за Адама. Как будто она еще только ждала любви, не сомневаясь, что и ее ждет любовь. Все ее развлекало, возбуждало, с официантами, с продавщицами она разговарила теплым, задушевным голосом. И плакала от счастья, слушая музыку или глядя на волшебных рыбок в аквариуме…

Владику иногда казалось, что мать о нем забывает. Что он ей нужен не сам по себе, а как род медиума, как посредник между нею и молодостью.

О Галине не было сказано ни слова, также и об отце. Оба они, и Роза и Владик, разговаривали друг с другом, как бы обращаясь к небожителям, которых легко рассердить и надо их непрерывно улещать и заклинать.

Один раз Владик спросил про сестричку. Этот ребенок родился за год до его отъезда, лет через десять после смерти Казика. Владислав почти не знал маленькой Марты.

Роза вспыхнула. Она бросила на сына оскорбленный взгляд и ничего не ответила. Закусила губу, нервно заморгала ресницами, — страдала. Владик был готов сгореть от стыда, у него даже глаза застлало красным. К счастью, кто-то постучал в дверь, кто-то вошел, заговорили о другом — инцидент был забыт. До конца Розиного пребывания в Берлине между матерью и сыном царил благословенный, радостный, овеянный тайной мир.

Расстались во взаимных восторгах.

На следующий день после отъезда матери Владик пошел к Галине. Он провел у нее целый вечер и чуть не плакал. Куда делась Галина? Ее словно подменили. Кто эта хилая, противная девица? Доброта, приветливость, нежность — ни одного из этих возвышенных достоинств не находил теперь Владик в девушке, которую выбрал себе в жены. Он ушел от нее со вкусом желчи во рту. Через неделю они вернули друг другу обручальные кольца.

7

— Добрый день, милая мама…

— Добрый день, Владик.

Роза полулежала, опираясь на высоко взбитые подушки, голова у нее была запрокинута. Здороваясь с входящими, она не изменила позы. Владислав видел только ее губы, лениво шевелившиеся в такт произносимым словам, и ряд все еще белых, ровных, крупных зубов. Рот на запрокинутом лице казался молодым. Мать глядела в потолок… Они с Ядвигой подошли ближе, склонились над лежащей. Сын поцеловал теплую упругую руку. Ядвига, — в присутствии Розы она всегда задыхалась, — пролепетала:

— Как вы себя чувствуете, мама? Это мигрень? Еще не прошла?

Роза глубоко вздохнула, не отрывая взгляда от потолка:

— Уф, тяжело!

И помолчав:

— Тебя, Владик, не раздражают потолки? Иногда так и подзуживает запустить чем-нибудь во все эти крыши, перегородки… У тебя нет такого чувства? Хочется неба над головой.

Все молчали. Роза сердито дернула плечами.

— Что там отец наговорил тебе по телефону? Я совершенно здорова.

Владислав поспешил успокоить ее.

— Ничего, мамуля, папа не говорил. Только то, что ты хочешь нас видеть, и мы тут же с радостью прибежали.

Роза покачала головой. Затем вдруг села, выпрямилась.

— Ты, верно, думаешь, что я ничего не понимаю? «С радостью»… Разве я не знаю, что никто и никогда ко мне не прибегает с радостью.

Она рассмеялась.

— А там, выше всех потолков… когда настанет мой час, там не скажут: нету здесь места для чужеземки? А? Может быть…

Ядвига ошеломленно посмотрела на мужа и, как бы ободряя, погладила его по плечу. Обычно она старалась не вникать в смысл Розиных слов, ей достаточно было тона, каким они произносились. Однако последняя фраза, хотя на этот раз тон был мягкий, мечтательный, особенно неприятно поразила ее.

Владислав порывисто отстранил от себя жену.

Чужеземка… Это слово подействовало на него как удар электрического тока. Все, что он так ярко переживал в те чудные берлинские дни, двадцать лет назад, вдруг ожило в нем с неудержимой силой. И все-таки он изменил ей, он оставил свою чужеземку!

Он воспользовался тем, что через несколько лет после разрыва с Галиной снова встретил на своем пути доброту и приветливость, только в куда более привлекательной оболочке и в сочетании с более сознательным, горячим и сильным чувством. А Роза тогда не могла приехать. И уже пугал, в расцвете молодости, призрак близившейся осени. И к мечтам о неведомых материках примешивалась мечта о доме, какого он никогда не знал, — о доме со спокойными и веселыми детьми, которых не будят ничьи рыдания.

вернуться

25

Что это, кто она? Больная? Колдунья? Что она сказала ребенку? (нем.)

вернуться

26

Это была иностранка (нем.).

вернуться

27

He колдунья, не больная, а просто несчастная чужеземка… (нем.)