Изменить стиль страницы

И вот уже зазвучали скрипки, альты и виолы, призванные выразить очарование приморского сада, нетерпение Пинкертона, покорность Баттерфляй, причудливые зигзаги судьбы. Как только потекли со сцены звуки этой итальянской Японии, Роза вздохнула и закрыла глаза. Владик мог посидеть спокойно. Слуга Горо начал свои шутовские штучки, баритон демонстрировал среди магнолий элегантность чиновника-денди, низким теплым голосом пропела свое любезное приветствие Сузуки. Щебет девушек, канцона моряка, а где-то далеко-далеко, за холмом, — звенящие ноты радостной мотыльковой надежды. Все шире разгоралась театральная заря любви, увенчанной смертью. Владик хорошо знал эту оперу и не любил ее трагического конца: ожидание грусти в финале сковывало его с первой же сцены. Когда влюбленный Пинкертон пел под звездами: «Ты моя… на всю жизнь!» — он неодобрительно покашливал и провожал патетические жесты тенора недоверчивым взглядом; во втором акте, когда Баттерфляй беседовала с консулом об американских птицах и розах, он угрюмо хмыкал, а в сцене с цветами досадливо отворачивался, чтобы не глядеть на восторженную японку и ее глупую служанку.

Соседка Розы всхлипывала и судорожно сжимала руки мужа, тот ее успокаивал. Роза зло прошипела: «Тсс!» — и добавила по-французски:

— Я требую тишины за свои деньги, я хочу слушать музыку!

Но в момент напряженного действия она бледнела, хватала сына за руку, со страхом в глазах шептала:

— Ну, что? Что? Ах, боже…

Затем откидывала голову на спинку кресла и замолкала с видом человека, посвященного в глубочайшую тайну; странно было смотреть на нее в эти минуты. Очнувшись, она обводила зал взглядом, говорившим: «Ну что вы знаете, несчастные?» Покачивалась, словно под незримым напором ветра, протягивала перед собой ладонь, сжимала ее, разжимала, то горячо поддакивала кому-то, то, наоборот, с горькой усмешкой отрицательно трясла головой, словом, была захвачена действом, недоступным остальной публике. Несколько раз она устремляла взгляд на сына, — как бы с другого берега реки, — торжествующий или полный отчаяния. Владик опускал глаза… Но когда Баттерфляй кристальным героическим «ля» прощалась со своим ребенком, а затем прошептала одними губами: «Иди, играй, играй…» — поведение Розы круто изменилось. Она выпрямилась, поправила жабо и волосы, подкрутила бинокль и язвительно рассмеялась. К величайшему стыду Владика, харакири героини мать приняла с зевком. Пинкертон взывал за сценой: «Баттерфляй, Баттерфляй», а Роза громко, точно у себя дома, говорила:

— Ну, пойдем, не то будет ужасная толчея.

Они вышли. Соседи пожимали плечами и обменивались насмешливыми замечаниями.

На следующий день Роза с утра осматривала картинные галереи. У Владика был обязательный семинар. Когда он зашел за матерью в Кайзер-Фридрих-Музеум, она стояла в зале средневековых мастеров, перед «Распятием» Конрада Вица.[23]

Роза не сразу заметила сына. Сгорбившись, она напряженно вглядывалась в картину. Видно было, что она пытается войти в этот мир святости, мир жертвенности, понять, а может быть, даже разделить муки Иисуса и всетерпение Марии. Но усталое выражение лица свидетельствовало о бесплодности ее усилий. Владик тихо подошел к ней, поцеловал руку. Роза вздрогнула и покраснела.

— Ах ты… Сумасшедший!

Она была утомлена. Владик начал восторгаться картиной. Мать сказала:

— Да, да… хорошие краски. Это небо, этот залив… Только складки жесткие на одеждах. — И совсем тихо прибавила: — Выражение… удивительное…

После чего с досадой отвернулась от картины и потянула Владика к окну с таким видом, точно возвращалась из пустыни.

— Знаешь, что я люблю? — объяснила она. — Чтобы перед картиной со священным сюжетом можно было думать о другом мире, но чтобы этот другой мир уже не казался бы человеческим. Вот как у Леонардо да Винчи.

Роза боязливо оглянулась на Вица.

— А это — продолжение человеческого. На лицах страдание, мучаются, умирают…

После обеда в пансионат пришла Галина. С красными пятнами на щеках, одетая «достойно», не напоказ. Владик, окинув взглядом ее туалет, понял, каких он стоил усилий. Роза встретила невесту сына с преувеличенной любезностью. Силой усадила ее в кресло, сама присела на краешке стула, тут же позвонила, чтобы подавали чай, без конца извинялась за скромный прием, — что поделаешь, в чужом городе, в чужом доме… Не хватило ложечки, и она шепотом велела Владику вынуть из несессера дорожный прибор. Владик поспешил исполнить приказание. Как мать на него посмотрела, когда он подал ей требуемый предмет!

— Не эту! Серебряную, — прошипела Роза с побелевшими от злости губами.

Затем она начала раскладывать салфетки, перекладывала, переставляла приборы, пробуя всякий раз новую комбинацию, при этом не умолкала ни на минуту и, улыбаясь своему отражению в зеркале, то и дело целовала Владика в голову — с сочувствием и жалостью, как человека, о котором знают, что он скоро умрет. Глаза Галины, которые сначала смотрели на Розу со страхом и нежностью, потом с изумлением, помрачнели. Она застыла в своем почетном кресле, замолчала, на вопросы отвечала односложно. Настроение было словно на приеме в посольстве, — пустая, ничего не значащая вежливость, ни одного естественного движения, условные безразличные жесты. То, зачем пришла сюда Галина, тот сердечный порыв, которого она ждала от матери своего любимого, пугал, как призрак! Все чувствовали, что он где-то есть, ждет, — но не хватило силы, которая могла бы его воплотить в действие.

По мере того как исчезали пирожные, а подавленность Галины росла, Роза все больше оживлялась. Упомянув о вчерашнем вечере в опере, она тут же начала рассказывать о Петербурге, о его богатой музыкальной жизни, о квартетах у лейб-медика, о собственных блестящих концертах и об очаровательных каникулах в Литве. Владик менялся в лице; прервать мать он не осмеливался, но не поддерживал разговора — наоборот, пытался создать противовес чужому прошлому, заговаривал с Галиной о кружке, об университете, о текущих делах, совершенно Розе незнакомых.

Но Галина, сбитая с толку, потерявшая уверенность в себе и в чем бы то ни было, отвечала и Владику церемонными фразами. В конце концов наступило чувство обиды, раздражения и пустоты. Галина ушла, едва прикоснувшись к горячим пальцам Розы, стараясь не встречаться глазами с Владиком.

Через несколько минут хлопнула входная дверь. Владислав вернулся из передней, стал перед матерью и заломил руки. Он смотрел на нее с гневом, с обидой, с оскорбительной жалостью.

— Ну что? Ты чем-то недоволен? — спросила Роза.

Владислав побледнел.

— Как ты смела, мама, так обращаться с этой доброй, доброй девушкой?! — выговорил он с трудом, возмущенный до глубины души.

А Роза, легко, беспечно, как всегда в тех случаях, когда своим бесчеловечным поведением опрокидывала мир нормальных понятий и анархия, черная стихия, вдруг вырывалась из бездны, — Роза ответила с шутливым вызовом:

— То есть как я с ней обращалась? Плохо? Да ведь я ей даже свою ложечку кавказскую дала к чаю! Мало тебе?

— Пожалуйста, не издевайся надо мной! Галина не ради светской фанаберии пришла сюда. Она должна стать моей женой! Я эту женщину выбрал, чтобы прожить с ней жизнь! А ты ей рассказываешь о Боболишках, о Мысикишках, об усах царя, о киевском варенье… Ни слова, ни одного человеческого слова за целый час! Неужели ты не понимаешь, как это ей обидно? И что она подумает обо мне? Просто, что я ей солгал, что моя мать вообще ничего не знает о нашем обручении!

Владик кричал, рвал на себе волосы, грыз кулаки. Роза сияла.

— Обидно? — удивилась она. — Почему обидно? Разве вежливо принять кого-нибудь значит обидеть его? А о чем я могла с ней говорить, с этой твоей Галиной? О ее тете в Козегловах? Да какое мне дело до ее тети?

Владислав спрятал голову в скрещенные руки, зарыдал, обессиленный.

— Я с ума сойду, с ума сойду…

Сначала Роза упивалась этими слезами. Черный поток подхватил ее, закружил, — действительность тонула в волнах абсурда, и казалось: скоро конец всему. Но Владик продолжал рыдать, все судорожнее, — это было ненормально для взрослого мужчины; он столько болел в детстве, у него слабое сердце, не случился бы какой-нибудь припадок… К величайшему своему возмущению, Роза снова почувствовала себя в ловушке, снова жизнь неумолимо предъявляла свои права. Она не могла рисковать здоровьем сына. Если дорога, на которую она ступила, вела к смерти, она должна была себя обуздать.

вернуться

23

Виц Конрад (после 1400 — до 1446) — швейцарский художник.