Изменить стиль страницы

— Я прошу вас обождать. Я сейчас позвоню, и вы встретитесь с человеком, которому расскажете все, о чем говорили сейчас мне. — И стал звонить все тому же злосчастному Поликарпову. — Вы завтра сможете подъехать в Союз в три часа? Вас примет Дмитрий Алексеевич, но уже не в ЦК, а как писатель — в Доме литераторов.

— В Союз, в КГБ или в ЦК — это, — говорю, — мне безразлично: я буду.

— Вы же сами понимаете, — напутствовал меня К.А., — что должны его удержать, чтобы не было второго удара для его родины.

Я поняла, что они не хотят этого самоубийства. Наследив Федину на чистом паркете, мы с Митькой удалились.

Знаю, что позже Федин мой приход и разговор с ним называл авантюристическим выпадом. Я же говорила с ним, движимая тем шестым чувством (его так хорошо понимала Ариадна), которое у меня всегда возникало, когда Б.Л. грозила опасность. На взгляд посторонних, я иногда делала какие-то несусветные глупости, но они диктовались чувством самосохранения, и они на самом деле охраняли Борю. Здесь нужно было мне верить.

Когда утром следующего дня (в среду) Б.Л. приехал на Потаповский, я встретила его словами:

— Ты можешь меня убить, но я была у Федина.

— Зачем? Только не у Федина, не у Кости Федина, который даже улыбку надевает на себя, — отвечал Боря. Оказывается, накануне он долго говорил с Корнеем Чуковским, немного подбодрился и успокоился.

— Давай посмотрим, что будет дальше!

И мы решили смотреть и ждать…

Б.Л. завез меня на такси в Дом литераторов, где я должна была встретиться с Поликарповым, а сам поехал в Переделкино.

Поликарпов меня уже ждал.

— Если вы допустите самоубийство Пастернака, — говорил он, — то поможете второму ножу вонзиться в спину России. (Ох уж эти ножи!) — Весь этот скандал должен быть улажен, и мы его уладим с вашей помощью. Вы можете помочь ему повернуться к своему народу. Если только с ним что-нибудь случится, моральная ответственность падет на вас. Не обращайте внимания на лишние крики, будьте с ним рядом, не допускайте нелепых мыслей…

На мой вопрос — что же конкретно делать, Д.А. в довольно туманных выражениях дал понять, что Б.Л. «должен сейчас что-то сказать». Казалось бы, от премии он отказался — чего же большего от него ждут? Но ясно было, что ждут. На следующий день я поняла — чего. А пока разговор с Поликарповым меня как-то успокоил.

Я уже всей кожей ощутила близость нашей смерти, и, когда поняла, что «они» ее не хотят, на сердце отлегло…

В сравнительно хорошем настроении я помчалась в Переделкино. Мы великолепно поговорили с Борей; я старалась с юмором пересказать свое свидание с вождем.

— Надо обязательно посмотреть, что будет дальше, непременно будем смотреть, — так мы решили.

И я поехала опять в Москву — нужно было успокоить детей, поговорить с Ариадной, Старостиным. Боря без конца звонил мне из переделкинской конторы. Я была усталая, не высыпалась несколько дней, все это наложило какой-то странный отпечаток на все происходящее. Под вечер мечтала подремать, попросила детей меня не будить.

И тем не менее вскоре Митька меня растолкал:

— Мать, Ариадна Сергеевна просит обязательно подойти.

— Сплю, — отвечала я. — Какого черта? — Но все же подошла.

— Ну как ты там? — спросила она сердито. — Рано ты спать легла.

Когда я огрызнулась, что могла и устать, она пояснила:

— Включи-ка сейчас телевизор.

Выступал со своей речью Семичастный: «…паршивую овцу мы имеем… в лице Пастернака… взял и плюнул в лицо народу… свинья не сделает того, что он сделал… Он нагадил там, где он ел… Пусть он стал бы действительно эмигрантом и пусть бы отправился в свой капиталистический рай…»

Опять завертелось! Значит, надо опять действовать, надо советоваться, надо что-то предпринимать, надо защищаться.

Б.Л. прочитал «милые» эти высказывания на следующий день в «Комсомольской правде». И тут на короткое время встал перед нами вопрос: а не ехать ли, раз гонят, впрямь? Первой высказалась Ира:

— Надо поехать, — заявила она храбро, — можно поехать.

— Может быть, может быть, — поддержал ее Б.Л., — а я вас потом через Неру вытребую.

В то время до нас дошли слухи, будто Неру заявил о своей готовности предоставить политическое убежище Пастернаку.

— А может быть, давай уедем? — вдруг предложил он мне. И сел за письмо правительству.

Б.Л. писал, поскольку его считают эмигрантом, он просит отпустить его, но при этом не хочет «оставлять заложников» и потому просит отпустить с ним и меня, и моих близких.

Написал, порвал письмо[21] и сказал мне:

— Нет, Лелюша, ехать за границу я не смог бы, даже если бы нас всех отпустили. Я мечтал поехать на Запад как на праздник, но на празднике этом повседневно существовать ни за что не смог бы. Пусть будут родные будни, родные березы, привычные неприятности и даже — привычные гонения. И — надежда… Буду испытывать свое горе.

Да, это было лишь минутное настроение, а серьезно вопрос «ехать ли» не стоял. Б.Л. всегда ощущал себя русским и по-настоящему любил Россию.

Оставалось одно. Обратиться к правительству, царю Хрущеву.

И вот сидят в столовой на Потаповском Ира, Митя, В. В. Иванов (Кома), Ариадна. Мы на все лады обсуждаем проект этого письма. У меня шумело в ушах. Что-то долго говорила Ариадна; потом Ира настаивала, что не надо посылать это письмо, не надо каяться ни в какой форме.

Теперь ясно, что такая позиция была единственно правильной. Но тогда все выглядело иначе. Даже для меня авторитетные люди, например Александр Яшин и Марк Живов, усиленно советовали обратное. И самое главное — стало уже страшно: погромные письма, студенческая демонстрация, слухи о возможном разгроме дачи, грязная ругань Семичастного с угрозами выгнать «в капиталистический рай» — все это устрашало, заставляло призадуматься. А я просто боялась за жизнь Б.Л.

Сейчас это выглядело дико — мы составили такое письмо, а Б.Л. еще не догадывался о его существовании; но тогда мы торопились, нам все в этом бедламе казалось нормальным.

Б.Л. подписал письмо, внес одну лишь поправку в конце. Он подписал еще несколько чистых бланков, чтобы я могла исправить еще что-нибудь, если понадобится. Была еще приписка красным карандашом: «Лелюша, все оставляй как есть, только, если можно, напиши, что я рожден не в Советском Союзе, а в России».

После этого письмо приобрело следующий вид:

«Уважаемый Никита Сергеевич!

Я обращаюсь к Вам лично, ЦК КПСС и Советскому Правительству.

Из доклада Семичастного мне стало известно о том, что правительство „не чинило бы никаких препятствий моему выезду из СССР“.

Для меня это невозможно. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой.

Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе.

Осознав это, я поставил в известность Шведскую Академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии.

Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры.

Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен.

Б. Пастернак».

Этой же ночью Ира с Ниной Игнатьевной[22] отнесли письмо на Старую площадь в ЦК. Сдали его в окошечко, из которого, как рассказала Ира, на нее с большим интересом смотрели офицер и солдат.

В дни присуждения Нобелевской премии другому русскому писателю — Александру Солженицыну — я заново переживала те страшные дни октября теперь уже далекого пятьдесят восьмого года. И особенно остро поняла нашу нестойкость, быть может, даже глупость, неумение уловить «великий миг», который обернулся позорным.

вернуться

21

Черновик этого письма Хрущеву сохранился. В нем Б.Л. просит, что, если уж депортация неминуема, «выслать меня вместе с семьей, а также с моим близким другом О. Ивинской и ее детьми, в разлуке с которой, в неуверенности в судьбе которой и в страхе за которую, существование мое немыслимо». — И.Е.

вернуться

22

Н. И. Бам — вдова известного критика и переводчика С. Ромова, в 1937 году незаконно репрессированного. В 1946 году в Москве вышла книга «Воспоминания» А. С. Аллилуевой (сестры жены Сталина) в литературной редакции Нины Бам.