«Это еще Тернер говорил: в Англии в каждое мгновение можно наблюдать четыре времени года», — сказала Сильва.
«Погода у него в глазах четверилась, потому что душа раздваивалась: на каждый глаз по два времени года», — сказал Феликс. «Типичный случай раздвоения личности. Расскажи нам, Сильва, ты же у нас главный спец по Тернеру, расскажи нам про его двойную жизнь, про то, как он, член Королевской Академии, поселился инкогнито в убогой мансарде в Челси. Расскажи нам, как он там сожительствовал с капитанской вдовой, кухаркиной дочкой. Как его за это прозвали адмиралом и до самой его смерти никому в голову не пришло, что у него есть другая вторая жизнь — джентльмена и академика».
Доктор Генони отметил про себя ту неуместную и необъяснимую агрессивность, с какой Феликс потребовал от Сильвы уточнения биографических подробностей в жизни какого-то Тернера.
4
Папский заговор
Среди представителей так называемой «третьей», нынешней волны эмиграции из России всегда была своя иерархия. Разделение почти классовое, со своим плебсом и аристократией. В отличие, правда, от марксистского деления общества на классы, эмигрантская аристократия, пролетариат и буржуазия постоянно меняются местами и ролями в эмигрантском обществе, как меняется и строй самого общества: феодализм в эмиграции вдруг сменяется советской властью, а за ней брезжит монархия, чтобы снова вернуться к первобытнообщинному строю. Привилегированный класс демдвижников и диссидентов 60-х годов, изгнанных в славянский декаданс эмигрантского Парижа, был предметом зависти тех еврейских интеллигентов, кто стал «узником Сиона», попав в Израиль на ширмача, просто чтобы выехать из СССР — а не как сознательные сионисты. Позже эмигрантский плебс стал отождествляться со «штатниками», «прямиками» (кто сумел выехать в Штаты без заезда в Израиль), и в сравнении с одесситами из нью-йоркского района Брайтон-Бич даже израильские отъезжанты стали глядеться аристократами: как-никак Иерусалим, Бог, Война, Идея. Затем начался хаос. Российские интеллигенты, выбравшиеся за советский кордон по израильским визам, благодаря еврейским в частности и заграничным связям вообще, мыкались по площадям Вены и Рима, пытаясь выхлопотать себе статус беженца с правом поселиться в Европе, а те, кому предлагали Чикаго, выбивали себе место в Нью-Йорке и, осев в конце концов в Лос-Анджелесе, ругали Америку за бескультурье и бездуховность, мечтая о переезде в Англию (но ни в коем случае не в Париж, где эмигрантов — как червей в банке!).
Ощущение, что он попал явно не по адресу, началось сразу же, как только он августовским утром 1975 года вывалился с чемоданом из такси на пустынной улице за Веронским вокзалом. После вульгарности израильского быта Феликс надеялся увидеть буколическую придорожную гостиницу, итальянскую таверну с пармезаном и макарони. Вместо этого он оказался перед бетонным забором, и, хотя чугунные ворота были открыты, асфальтовая аллея с хорошо дисциплинированным газоном, железобетонный корпус здания и линолеумные полы — все это было похоже скорее на академию для старшего офицерского состава, а окошко отдела регистрации напоминало заводскую проходную, а не отель для участников летней школы русского языка. Ни администрации (ад-министрация, министерство ада, ха-ха), ни участников и следа не было, лишь стрекотал снаружи фонтанчик-брызгалка, опрыскивающая траву водой (а может, и ядом), звенели в послеполуденном зное цикады и на дальнем конце лужайки жужжала газонокосилка. За ней мерно вышагивал, как пахарь на старинных гравюрах, парень, голый по пояс, с черной от загара и взмокшей от пота спиной. Он лишь пялился оливковыми зрачками и мотал головой при звуках английского, а то, что Феликс мог бы выдать за свой итальянский, было скорее рудиментами недоученного французского. В ответ на все попытки выяснить хоть что-нибудь про «семинаро руссо» парень лишь складывал руки ладошками вместе и прикладывал их к щеке, издавая храп: все, мол, спят. Послеобеденная, мол, сиеста (от слова — есть: сиес-та, съест, а? ха-ха).
Зной с иерусалимских времен стал отождествляться с отъездом, с вокзалом, с прощанием и проводами, с разлукой, разрывом отношений, увиливанием от прошлого и страхом перед будущим. Развернувшись, он снова зашагал обратно по асфальтовой аллее, мимо военизированного газона, пересек линолеумный коридор и, вздохнув поглубже для смелости, постучал в первую же по коридору тяжелую дубовую дверь. Не дождавшись ответа, поднажал плечом, и дверь распахнулась.
За письменным столом, больше похожим на гигантскую, резного дерева кровать под балдахином, спиной к оконному витражу, восседал внушительного вида человек. Лицо его было перекошено и помято послеобеденной дремой. Обед проходил явно не без возлияний, потому что полупроснувшиеся глаза его глядели в разные стороны, Феликсу даже показалось, что он смотрит не на него, а на чучело фазана в натуральную величину по правую руку на столе. Затем глаза сфокусировались на Феликсе, застывшем в лучах солнца посреди комнаты с чемоданом. В конце концов сфокусировалась и комната в глазах Феликса. Она была набита, заставлена, завешана церковной утварью, религиозно-ритуальной дребеденью, католическим китчем: несколько распятий, где тела мученика не видно было из-за виноградных лоз и посеребренных листьев, лики святых в виде барельефов с венцами из расходящихся лучей цветного пластика, полуобнаженные девы Марии и совершенно голые золотые ангелы подсматривали из-за углов, увешанные цепями, кадилами, венцами и четками, поблескивающими в заходящем солнце. Разглядел Феликс и цезуру на голове толстяка-гиганта за столом, и тот факт, что одет он в сутану, хотя из-под нее и выглядывали джинсы. Кто он? Священник, прелат, духовный наставник этого загадочного учреждения? Очки Феликса блеснули предательски, бесовски. Израильский паспортный документ стал жечь грудь с левой стороны. Прелат некоторое время сидел не шевелясь, уставившись на Феликса рыбьими сонными глазами. Потом он медленно поднялся, качнулся и, торжественно взмахнув руками, как будто обрызгивая Феликса святой водой, сказал хрипло и резко, по-английски: «Go, go, go!» — то есть: изыди, мол, — и перекрестился.
«Wait a minute, padre»[3], — раздался вдруг из угла английский рокочущий баритон, — «Семинаро руссо. Пер фаворе»[4], — разъясняя ситуацию священнику, добавил невидимка по-итальянски с английским акцентом. К оконной арке, в квадрат света на вощеном паркете, вступил человек боксерской выправки, с шишковатой лысиной и бульдожьим подбородком, нависающим над бабочкой, руки в карманах, в отлично сшитой полосатой тройке.
Во время той первой встречи доктор Генони произвел на Феликса впечатление человека гораздо более зловещего и властного, чем когда-либо мечталось самому доктору Генони.
«Doctor Genoni, Lord Edward's private secretary and personal physician»[5], — представился он и обнажил в улыбке ряд крупных белоснежных зубов, блеснувших, как ружейный залп шеренги солдат во время публичной экзекуции. «See you later, right?»[6] — сказал он и, нажав кнопку на письменном столе, помахал Феликсу ладошкой, как отъезжающий из вагона поезда.
«Right», — глупо повторил Феликс и тоже помахал в ответ ладошкой, пятясь к двери. За дверью, как часовой, его уже поджидал мрачный служитель, одетый, правда, не в рясу, а в синий рабочий комбинезон. Этот завхоз поманил его пальцем вдоль по коридору: мол, следуйте за мной, шаг в сторону рассматривается как побег.
«Ощущение было такое, как будто меня арестовали», — описывал в послании из веронской кельи к Сильве в Лондон эту ситуацию Феликс. Они продвигались с этажа на этаж по лестнице, идущей от галереи к галерее, с однообразными рядами дверей, похожими на двери тюремных камер. Ни единое дуновение ветерка не могло проникнуть в клетку Феликса, потому что окно выходило во внутренний двор, представляющий собой гигантский, зноем раскаленный колодец, из которого навечно ушла вода. Внутренний колодец повторял своей конструкцией колодец внешний, с тем лишь отличием, что на каждой лестничной площадке красовалось распятие: все тот же анатомический муляж израненного тела с пластмассовыми цветами и листьями из фольги. Если высунуться из окна кельи и перегнуться через подоконник, то можно было увидеть краешек расплавленной синевы небосклона: хотя бетонная клетка Феникса находилась под самой крышей, ничего, кроме окошек-рытвин на противоположной стене колодца, не было видно. Иногда ставня напротив слегка приоткрывалась и можно было различить силуэт еще одного заключенного этой тюрьмы — потому что именно так и устроены все монастырские здания на свете, напоминающие нам о том, что наше земное существование, с христианской точки зрения, не более чем тюрьма. Это общежитие для студентов-католиков, выстроенное как многоэтажный монастырь, и напоминало, тем самым, многоэтажную тюрьму. Тюрьму духа. А Россия — тюрьма народов. Тюрьма неизбежно вызывала ассоциации с Виктором — с Владимирской тюрьмой, куда Виктора не раз пересылали в особо неприятные периоды за «плохое поведение». Владимир, собственно, и был бывшим монастырем.