Изменить стиль страницы

Неповторимы в своем блистательном величии холмы и озера вокруг Денхолма — стоит лишь на мгновенье выглянуть солнцу. Глаз тут же замечает, как воркует дикий голубь и белая коноплянка, как черный дрозд суетится среди деревьев, как через поле, покрытое июльской ромашкой, пробирается шотландский платок и синяя шляпка. И над священной Шотландией как сновидение проносится Суббота. Но мгновения эти редки настолько, что, бывает, неделя за неделей проходит без небесного просветления, когда невозможно различить границы между холмами земными и тучами небесными, слившимися воедино в потоках дождя, заставляя нас вспомнить библейские дни до введения Создателем шестидневной рабочей недели. Добавьте ураганные ветры со снегом в зимние месяцы, и можно себе представить отчаяние Дженнифер Вильсон на последнем этапе паломничества, когда ее безумный отец располагался под дождем и снегом на голых камнях, чтобы приступить к скромной трапезе паломника.

Всякое паломничество, однако, имеет конец — хотя бы географический. В один прекрасный день отец Вильсон сверился со своими геодезическими расчетами и торжественно объявил своей дочери: „Ну вот мы и прибыли в Иерусалим“. Радости Дженнифер не было предела. Но не тут-то было. „Не знаю, как вы, дочь моя“, — добавил священник, — „но я решил здесь и остаться, чтобы провести остаток своих дней в Святой земле. Вы же вольны возвратиться в Шотландию“. Он вошел в дом и остальные четыре года до своей смерти не выходил из своей комнаты, воображая, что сидит в Сионе у стен Иерусалимских. Кроме Псалтыря, он, в минуты отдохновения, читал единственно достойное, с его точки зрения, литературное произведение — драму в стихах своего двоюродного деда, Джона Вильсона, под названием „Чумный город“, „The City of the Plague“.

Оставалось лишь ахать и поражаться энциклопедичности этой шотландской тетки с лицом уборщицы в холодной башне с глинобитным полом и дымящим, коптящим камином. Она слышала и о Пушкине, без всякой, естественно, связи с ее двоюродным прадедушкой, Джоном Вильсоном („Push-kin, hey? Near kin to us because of John Wilson?“[12]), потому что у отца-священника была довольно обширная библиотека и недурной литературно-семейный архив. Эта обманчивая простота чужеродных лиц! И искаженная географией перспектива литературных репутаций. Джон Вильсон в русской литературе — лишь примечание к поэме Пушкина „Пир во время чумы“. Но в пушкинские времена — точнее, во времена Вордсворта — в литературных кругах Лондона и Эдинбурга Джон Вильсон, как излагала его двоюродная правнучка, был фигурой номер один. Он был редактором крупнейшего литературного журнала той эпохи „Блэквуд“. Он был профессором на кафедре моральной философии Эдинбургского университета. Он был пророком литературных репутаций. Он создал легенду и миф вокруг имени своего друга Томаса де Куинси (автора нашумевшей „Исповеди курильщика опиума“), он был фанатичным поклонником и младшим другом великого Вордсворта (который и познакомил его с де Куинси). Его пародийной стенограммой разговоров с великими современниками (Джеймсом Хоггом, Локкартом и др.), Noctes Ambrosiane, подписанной пародийным псевдонимом Кристофер Норт, зачитывались все дома Шотландии. Там, кстати, есть любопытное рассуждение об изгнании добровольном и вынужденном. Этот Джон Вильсон (Кристофер Норт) явно недолюбливал эмигрантов.

Излагая все это, семидесятилетняя Дженнифер Вильсон, как энтузиастка-школьница, порхала вниз и вверх по этажам в поисках собрания сочинений Джона Вильсона, Esq., автора поэмы, которую мы помним лишь благодаря Пушкину.

…I have witness’d
A sight more hideous still. The Plague broke out
Like a raging fire within the darksome heart
Of a huge mad-house; and one stormy night
As I was passing by its iron gates,
With loud crash they burst open, and a troop
Of beings all unconscious of this world,
Possess’d by their own fearful phantasies,
Did clank their chains unto the troubled moon
Fast rolling through the clouds. Away they went
Across the glimmering square! some hurriedly
As by a whirlwind driven, and others moving
Slow — step by step — with melancholy mien,
And faces pale in ideot-vacancy.
For days those wild-eyed visitors were seen
Shrieking — or sitting in a woeful silence,
With wither’d hands, and heaps of matted hair!
And they all died in ignorance of the Plague
That freed them from their cells.
……………………………………………………
Yet two such wretches have I chanced to see,
And they are living still — far better dead!
For they have lost all memory of the past,
All feeling of the future.
(…свидетелем я стал
Чудовищного зрелища. Чума
Наружу прорвалась бушующим огнем
Из сердца мрачного приюта
Умалишенных. Ночью в непогоду
Я проходил мимо ворот железных,
Вдруг с грохотом раскрывшихся. Толпа
Существ, которым здешний мир неведом,
Своими страшными фантазмами гонимых,
Цепями грохотала, угрожая
Запуганной луне, сквозь облака
Катящейся. И прочь ушли. Одни —
Поспешно будто ураганом
Унесены. Другие продвигались
Шаг за шагом, с печальным выраженьем лиц,
Идиотически пустых и бледных.
И все они отбыли в мир иной,
Не ведая Чумы, им волю даровавшей.
……………………………………………………
Однако двух несчастных из толпы
Умалишенных я встречал. Они
Все тянут лямку. Я бы предпочел
Подобной жизни — смерть. Их память
Лишилась прошлого. Их чувствам —
Будущее недоступно.)

Этого отрывка у Пушкина в переводе тоже нет. Странно, потому что тема безумия в его версии пира во время чумы так или иначе присутствует (скажем, Председатель „сумасшедший, он бредит о жене похороненной“). Более того, ряд самых пронзительных пушкинских строк посвящен выбору — между безумием и чумой: „Не дай мне Бог сойти с ума. Уж лучше посох и сума. Уж лучше мор и глад“. Может быть, Александр Сергеевич просто не дочитал до этого места: как-никак, а сто двадцать седьмая страница! У кого, кроме пушкиноведов, хватит терпения?!

Before I fell into this dream, I saw
A most magnificent and princely square
Of some great city. Sure it was not London?
No — no — the form and colour of those clouds
So grim and dismal never horrified
The beautiful skies of England, nor such thunder
Ever so growl’d throughout my native clime.
It was the capital city of a kingdom
Lying unknown amid unvoyaged seas,
Where towers and temples of an eastern structure
With airy pomp bewilder’d all my soul.
When gazing on them I was struck at once
With blindness and decay of memory,
And a heart-sickness almost like to death.
A deep remorse for some unacted crime
Fell on me. There, in dizziness I stood,
Contrite in conscious innocence — repentant
Of some impossible nameless wickedness
That bore a dread relation unto me.
вернуться

12

«Пуш-кин, да? Почти родня нам — из-за Джона Вильсона?» (англ.) (ред.).