Изменить стиль страницы

Вся эта риторическая жестикуляция была излишней: текст самодельной открытки Авестина (выклеенный на куске картона обрывок страницы из иллюстрированного приложения к дореволюционной газете «Русь») в те горячие московские денечки настолько говорил сам за себя и был настолько к месту, что в комментариях не нуждался.

Во-первых, дата номера газеты — 6 августа (по-старому) — совпадала с днем рождения Виктора. Во-вторых, 6 августа по-старому — как нам известно из стихотворения Пастернака — это празднование Преображения Господня, при этом день рождения Виктора в то роковое московское лето решили отпраздновать на квартире Феликса, то есть на Преображенке (церковь Преображения Господня у метро «Преображенская площадь»). Но главное, «холерная» открытка от Авестина пришла в разгар эпидемии холеры. Эпидемия началась, как всегда, на побережье Черного моря. Кольцо вокруг Москвы, по общему мнению (и воображению), сжималось, первым свидетельством чего было исчезновение из продмагов соли, мыла и дрожжей. Интеллигенция отделывалась остротами насчет того, что самое верное средство от холеры и чумы — водка. Употребление водки в то лето, несмотря на удушающую жару, возросло чуть ли не вдвое, что, в свою очередь, удваивало лихорадочность атмосферы их встречи в то апокалипсическое лето московских 70-х. Сейчас, с дистанции в десять лет, та встреча в честь тридцатилетия Виктора гляделась чуть ли не последней попыткой сохранить в их отношениях умирающий дух прежней Москвы, где шутки, повести смешные, рассказанные старшим поколеньем, ответы острые и замечанья, столь едкие в их важности забавной, застольную беседу оживляли и разгоняли мрак. Все, казалось бы, располагало к прежней атмосфере дружеского застолья, да и не было посторонних — одни, можно сказать, родственники, Феликс, конечно же, как хозяин дома, Сильва — женщина клана. И Мигулин с Авестиным — учителя и наставники Феликса и Виктора с университетских дней. В старинном соперничестве между Авестиным и Мигулиным и, соответственно, между Виктором и Феликсом была удивительная симметрия, как будто внутренние противоречия некоего единого мозга, ума, души отражались и проходили эхом сквозь дальнейшие поколения. Сильва с удовольствием предвкушала словесное фехтование привычного дружеского застолья. Но даже сама симметрия этой дружеской конфронтации стала проявляться тенденциозно неправильным образом; не было практически никаких шансов увидеть в этот вечер ни Авестина, ни его альтер эго Виктора. Авестин находился на принудительной госпитализации в психбольнице, а диссидентские маршруты Виктора были как всегда до неразрешимости запутаны. Их кресла стояли пустыми.

Феликс и Сильва сидели за кухонным столом у окна в ожидании Виктора, как будто пытаясь выследить его среди вереницы крупноблочных многоэтажек, маячивших за окном как бесконечный караван верблюдов на белесом от жары горизонте. Кто бы мог подумать тогда, в горячие — еще и в буквальном смысле — московские денечки, что метафора верблюдов на горизонте в глазах Феликса однажды материализуется посредством израильской визы? Кто тогда мог подумать, что случайные совпадения в глазах героя как персонажа станут сюжетными законами судьбы героя как человека? Не сам ли Феликс сопоставлял несопоставимое, загоняя себя случайными совпадениями в ловушку судьбы?

Они сгрудились вокруг кухонного стола, трое совершенно разных людей, прижатых друг к другу давящей духотой и духом диктатуры за окном.

Высланный после очередной посадки за сто первый километр, Виктор, судя по всему, не мог прорваться на празднование собственного дня рождения через карантинные заслоны. В Москву он в последнее время наезжал раза три подпольно, нарушая паспортный режим. День рождения решили отпраздновать интимно у Феликса, потому именно у него в квартире останавливался теперь Виктор. У себя дома — то есть на квартире отца в Бескудникове — он останавливаться, естественно, не мог: с первым же обыском и арестом отец его проклял, заработав при этом инфаркт, и непременно донес бы на него в милицию, вздумай Виктор нелегально объявиться в Москве. Сильва же проживала в коммуналке в районе Новых Черемушек — тоже не самое идеальное место для ссыльного диссидента. С отбытием Людмилы — бывшей супруги Феликса — в Израиль вторая комната в квартире Феликса — их бывшая спальня — пустовала, казалась Феликсу зачумленной; он был страшно рад, когда Виктору с Сильвой понадобилось место для ночлега. Однако шансов на появление Виктора в тот раз в Москве было маловато. В те холерные дни билеты даже на электричку, по слухам, продавали только по спецразрешению и с предъявлением паспорта.

Как будто подменяя Виктора по этому торжественному случаю, на его любимом кресле красовалась заграничная посылка, с иностранными марками, штампами и штемпелями, исписанная загадочными надписями цветными фломастерами. Этот подарок из-за границы, картонный ящик, заведомо скрывал в своих недрах дотоле неизведанные прелести, недоступные обычным советским гражданам. Эта недоступность строго охранялась Каштанкой, почти еще щенком — псиной Виктора, вместе с ним переселившейся на квартиру к Феликсу. Ирония ее присутствия в квартире заключалась в том, что Каштанку видели здесь чаще, чем Виктора, — в те дни, как, впрочем, и всегда. Виктор был в бегах. Неказистая на первый взгляд, с подпалиной у правого глаза, Каштанка стояла на страже инвалютной экзотики с рьяной одержимостью новообращенного: подобное задание выпало ей впервые в жизни. Она сидела, не двигаясь с места у кресла, зорко озираясь вокруг, как главврач, оглядывающий больничную палату. Как только кто-нибудь из присутствующих протягивал руку, чтобы пощупать посылку и воочию убедиться в существовании потустороннего внешнего мира, Каштанка начинала рычать, скалить зубы и нервно колотить обгрызенным хвостом по полу.

«Партия большевиков, в лице Ленина, заявляет следующее», — продолжал зачитывать политический памфлет столетней давности, посвященный появлению в России «азиатской гостьи», Мигулин: «Все зависит от меньшевиков. Если они будут агитировать за холеру, то мы сочтем себя вынужденными объявить ей бойкот, и наоборот». В свою очередь, меньшевики, в лице Мартова, заявили: все зависит от большевиков. Если они объявят бойкот холере, то мы будем вынуждены агитировать за нее всеми силами, и наоборот. А князь Трубецкой высказался следующим образом: Я — мирообновленец. Мой идеал — мир и спокойствие. Самый же прочный мир и полнейшее спокойствие существует на кладбище. Может ли наша партия считать холеру своим врагом? Наоборот, мы считаем ее лидером нашей партии. Яснее всего сформулировал свою позицию лидер черносотенцев, доктор Дубровин: «Холера, милостивый государь, это гостья из Азии, а не какая-нибудь европейская штучка вроде парламента или конституции. Азия нам всегда посылала свои лучшие дары. Она дала нам кнут, дыбу и плаху; Азия, наконец, дала нам татар, которые, позабыв обиду, нанесенную им либеральным и мягкосердечным Иоанном Грозным в Казани, сделались истинно русскими людьми. На последнем заседании мы решили послать холере значок Союза Русского Народа…»

Как уместно и как вовремя Авестин (итальянский учитель Виктора по университету) переслал эту открытку. Хотя в те дни он был заключен за свой антисоветский пиранделлизм в стенах больницы им. Ганнушкина, неподалеку, на Матросской тишине, где ему в психиатрическо-тюремной тишине отбивали инсулином, казалось бы окончательно, всякую способность мыслить. История КГБ и судебных процессов в СССР разбиралась в его неподражаемом опусе как еще одна пьеса Пиранделло, с пресловутым отсутствием границ между сценой и залом, где режиссеры — советские следователи, подмостки — это зал суда, а актеры — участники судебных процессов, с присутствием зрителей в случае процессов показательных и в виде генеральных репетиций в случае закрытых процессов; с этой точки зрения вся страна превращается в конце концов в некий гэбистский вариант пиранделлизма, где все больше и больше зрителей становятся актерами, и так далее. Сейчас все это антисоветское остроумие звучит довольно натянуто и банально; но тогда, в то чумное московское лето, об авестинском эссе говорили все, но читать давали лишь особо допущенным; в связи с приездом американских сенаторов Москву очищали от нежелательных элементов, и Авестин пострадал одним из первых. Еще с пятидесятых сталинских годов, после пребывания в Ленинградской тюремной психбольнице, он состоял на принудительном учете в районном психдиспансере, и поэтому на этот раз его очень быстро упекли с милицией в Ганнушкина, неподалеку от Преображенки, на Матросской тишине.