Когда Феликс вошел в этот вертеп, спектакль был в самом разгаре. Щурясь, Феликс оглядывал круговерть лиц, пытаясь угадать, кто же из этой пестрой толпы окажется Мэри-Луиза Вильсон (у Сильвы не было даже ее фотографии). Из небольших окон дутого стекла, полуприкрытых шторами из набивной, вроде парчи, материи, били лучи замороженного до голубизны света — снопами, выхватывая наугад участников этого действа и как будто охлаждая их лица — раскрасневшиеся, разгоряченные, ругающиеся, поющие, горланящие и интимничающие все вместе и одновременно. Тут происходила постоянная перемена костюмов: входя, люди разоблачались и вновь напяливали на себя, отбывая, шарфы и кацавейки, балахоны и полосатые пиджаки, кожаные куртки и телогрейки, твид и тряпье. В камине пылал огонь, и контраст в температуре внутри и вовне отдавал чуть ли не классовой рознью. У стойки толпились обычно мелкие банковские клерки и продавцы из торгового центра, обряженные по будним дням в чиновничью тройку с тюремной полосатостью. Но завсегдатаями были пенсионеры. Обычно они рассаживались в одиночестве — каждый на своем любимом месте, — нахлобучив на глаза свои клетчатые кепи дешевого твида, шляпы «федоры» грубого ворса и «пирожки» из поддельного меха, носом уткнувшись в кружки с элем, не выпуская из рук своей инвалидной палки — личного оружия, вроде рыцарской шпаги пенсионера. Каждый накачивался пивом постепенно — одна, вторая, третья; сколько, казалось бы, может выдержать пенсионная книжка, мочевой пузырь и подагрические ноги? И тем не менее, пенсионер вставал и с несгибаемой выправкой, не уклоняясь от прямой, соединяющей его кресло с барной стойкой, продвигался к очередной кружке горького эля. Жизнь кончается тогда, когда уже нет сил подняться и принести себе еще одну кружку пива. В этой жизни официантов нет — сплошное самообслуживание. Вечный слуга появляется лишь под самый конец, когда заведение закрывается на ночь (license time), чтобы проводить тебя к выходу.
Нечто от церкви есть в лондонском пабе в неурочные часы, где каждый молится в одиночестве над своей кружкой. Нечто от церкви и еще от школы: на стене висела черная доска, где мелом, как домашнее задание в школе, было записано меню (жареная треска с чипсами, жареные сосиски с чипсами, жареные морские гребешки с чипсами, жареный бекон и яичница с чипсами и просто чипсы), и на это меню глазеешь от нечего делать, зевая, как на скучном школьном уроке, извиняя отсутствие собеседников теориями о самодостаточности англичан и в общении и в литературе, отсюда — так мало переводной литературы, отсюда — такое, мол, нежелание заводить разговоры с незнакомцами и иностранцами. Залог, в каком-то смысле, либеральных свобод: тебе никто не лезет в душу со своими разговорами, идеями, моралью — оттого так мало поводов для конфликтов и революций, не так ли? Феликс уже который месяц периодически появлялся в этом пабе, но ни единый человек не обмолвился с ним ни словом, хотя по выражению глаз он догадывался, что они догадываются, что он догадывается, что они его знают. Однако в праздничной толкучке все эти рассуждения и построения рассыпались, как мелочь из карманов посетителей, расплачивающихся за пиво в толкучке.
Толкучка (как очередь в России) создавала видимость общения. Да и не только видимость. Даже нелюдимые пенсионеры-индивидуалисты, ветераны войны с красными носами картофелиной, сгрудились сейчас в одну шумную компанию вместе со своими старыми боевыми подругами, каждая — с лакированной сумочкой и на лакированных каблуках, посеребренные перекисью кудри-перманент делали их похожими на дорсетских овечек, они с размаху хлопали своих престарелых корешей по подагрическим спинам, «cheer up, love»[11] (иначе как «дорогуша», «любовь моя», «мой сладкий» и «сердечко мое» они друг друга не называли), и, опрокинув очередную порцию джина с тоником, начинали запевать про свой вариант синего платочка, когда дан приказ ему на Запад, а ей в другую сторону, а пилотам, прямо скажем, делать нечего. В промежутке шел спор до хрипоты, сколько стоило черное ирландское пиво «гиннес» до войны, и ругали «эту проклятую старуху Магги», виноватую в очередях на операцию по удалению катаракты и замене почек. Однако слушали они друг друга вполуха. Да и тройных ушей было бы недостаточно, чтобы перекрикивать шум голосов, звон кружек и грохот музыки в небольшом зальчике паба.
В углу наяривал популярные мелодии тапер за пианолой (своим электроорганным звуком опять же возвращая нас в церковь), а когда он удалялся на перерыв к стойке, пауза тут же заполнялась пластинкой из музыкального ящика «джук-бокс», откуда неслись душераздирающие каскады «тяжелого металла» и брейк-дансинга всякий раз, когда к этому автомату приближался бритый парень с кольцом в ухе и с кием в руках; он появлялся из алькова, где стоял бильярдный стол, и группа полуголых (в майках) парней с лицами оксфордских профессоров пыталась попасть стрелочками в мишень. Как только стрелочка вонзалась в мишень, на лице у «стрелочника» возникало на мгновение осмысленное выражение лица; тут же, однако, врубалась музыка, заглушавшая не только слова, но и случайно мелькнувшие на лице мысли. «Хорошо», — думал Феликс, пригубляя очередную кружку эля и чувствуя, как мысль отпускает и его душу, и его тело. «Хорошо», — повторял он, глядя, как в отсутствие местного гения пианолы площадку захватили два нетрезвых импровизатора из публики. Один изображал пение, другой изображал аккомпанемент: замотанный от башмаков до подбородка драным шарфом, он сморщивал резиновой грушей, а потом разглаживал, как надувной воздушный шарик, свое гуттаперчевое лицо в такт пению своего товарища, изображая при этом игру то на тромбоне, то на контрабасе или просто дирижируя руками. Его приятель у микрофона невероятно низким басом оповещал в куплетной форме публику о том, что тот подарок, который она в свое время отвергла, теперь она бы ни за что не отвергла, но теперь этого подарка он уже никогда не купит, потому что, отвергнутый, он пустился в запой и окончательно забыл, где этот подарок можно купить.
В ногах этой разнузданной толпы невозмутимо, как будто находясь в ином измерении, разгуливал гигантских размеров пес. Он явно не боялся, что ему наступят на лапу, что ему выбьют зубы. «Собакам вход воспрещен. Извиняемся» — гласило предупреждение при входе, звучавшее довольно странно при виде этого гиганта собачьей породы, околачивающегося тут круглые сутки. Имелось, конечно же, в виду, что одной собаки с них хватит. С седоватой короткой шерсткой, увешанный медалями на ошейнике, с белым пятном на лбу, своими гигантскими размерами он был, пожалуй, единственным оправданием названия паба: «Белая лошадь». Потому что напоминал он не столько собаку, сколько коренастую откормленную кобылу. Недаром, наверное, со стенок барной стойки свисали уздечки, бляхи и гербы лошадиных скачек: можно было подумать, хозяин заведения участвовал в них как наездник своего пса. Особенно поражали бока этого животного: они подрагивали, когда, переваливаясь с лапы на лапу, он как будто дозором обходил барную стойку, по-губернаторски принимая подношения лебезящих перед ним посетителей. Заглядывал в бильярдную, принюхивался к дикой музыке, терся о ноги завсегдатаев. Он как будто охранял запуганных пенсионеров от рабочих парней с кольцом в ухе, рабочих парней от девиц, чья грудь была размером с бока этого дога, а тех и других — от чужаков, пришельцев, иностранцев. От кого он, действительно, охранял этот паб?
«Вы думаете, это дог?» — потянул Феликса за рукав человек с бульдожьим лицом на высоком табурете у барной стойки. «Дог?! Ха! Это не дог, а член хозяина этого паба, сэр», — сообщил авторитетно алкаш и загоготал. «Член нашего патрона. Вы заметили, что у нашего патрона нету члена?»
«Я еще не успел с ним близко познакомиться», — ответил Феликс, перекрикивая гул голосов. Это был один из тех местных алкашей, с кем приходится расшаркиваться в обязательном порядке — своего рода плата за вход. «Я здесь недавно. Я не здешний. Я из Москвы».
11
«Не унывай, дорогой» (англ.).