Изменить стиль страницы

«Я, конечно, не из тех, за кого лорды стоят в очередях за британским паспортом», — не преминул заметить Феликс. Сильву эти намеки взбесили, Феликсу прекрасно известно: вся роль лорда Эдварда в ее приезде в Англию лишь в том, что он нашел ей полуфиктивную полуродственницу Мэри-Луизу. Феликсу прекрасно известно: самого лорда Эдварда Сильва никогда не встречала — общение происходило исключительно по почте. Она пыталась объяснить ему, что ей пришлось пройти через аналогичные бюрократические этапы, когда у нее истек срок советского паспорта и ей в конце концов выдали английские документы. И ему тоже выдадут — куда деваться британской короне? — и у него будет английское удостоверение личности — английская личность у него тоже будет.

«Чего ты так одержим идеей проштемпелеваться и заприходоваться? Прямо какой-то патриот паспорта».

«Конечно, у меня патриотизм — паспортный», — энергично кивнул головой Феликс. «Паспорт — это как присяга. Чему же мне еще присягать? Я не верю идеям: идеи меняются с годами. Душа уходит. На ее месте возникает другая. Я храню верность конкретным воплощениям, манифестациям, как бы материализациям идеи в принципе. Идея британской короны — в паспорте с двуглавым английским левою. Я храню верность паспорту. Все остальные манифестации верности и лояльности — вроде Бога, секса и литературы — я храню при себе и не собираюсь декларировать их публично, как бы на таможне и пограничном контроле моих отношений с людьми. Предоставляю вам, католикам, исповедоваться о своих тайных страстишках вашим папским служкам с обрезанными мозгами».

«С какими обрезанными мозгами — чего ты несешь?»

Сильва давно привыкла к этим припадкам злобы и ядовитым плевкам: цель подобных выпадов — спровоцировать ее на нелепый ответ и доказать тем самым, что Феликс всегда прав, а она всегда неправа.

«Ну эти ваши католические священники, у них же тонзура на макушке — голова как обрезанный пенис», — продолжал он с упорством избалованного дитяти.

«С каких это пор ты стал таким антиклерикалом?»

«С каких пор? С тех пор, как твой Папа Римский пытался отправить меня обратно в Палестину».

«При чем тут Папа Римский? Ты же был в Вероне, а не в Риме. И во-вторых, почему это Папа стал вдруг моим?»

«Во-первых, папский заговор распространяется на весь мир, а не только на Италию, не говоря уже о какой-то там Вероне, — она вся, без всякого сомнения, опутана липкой паутиной папских заговоров». Феликс явно получал удовольствие от собственной параноидальной логики спора с Сильвой. «А насчет тебя — ты же из шотландских католиков, не так ли? Лермонтова, Мак-Лермонты, так ведь? А вы, британские католики, давно известны всему честному англиканскому населению как конспираторы и организаторы папских заговоров. Сколько лет вы носитесь со своими лицемерами — Старый Притворщик, Молодой Притворщик!»

«Не притворщик, а претендент! Ты даже слово pretender не можешь толком перевести — путаешь два значения.[10] Ты мне перестань морочить голову. Меня пока еще никто в католичество не обращал, и папа римский мне не папа и даже не дядя. Мне даже эта самая Мэри-Луиза Вильсон — седьмая вода на киселе. У тебя сейчас столько же шансов на постоянное местожительство, резидентство, как тут говорят, сколько было и у меня в свое время. Найди себе, в конце концов, фиктивную жену — да хотя бы ту же Мэри-Луизу, почему бы тебе не жениться временно на моей родственнице? Мы все, таким образом, станем родственниками, и ты обеспечишь себе корни и почву для своего паспортного патриотизма. Кроме того, она как-никак переводчица. Ты знаешь, что надо делать, когда снятся сны на иностранном языке?»

«Что?»

«Спать с переводчицей».

7

Asylum

Туман рассеялся. Горизонт расчистился настолько, что, если залезть на крышу коттеджа, можно было различить деревянные вышки над угольными шахтами Кента — полное подобие вышек лагерных. Феликс полюбовался черемухой и лужайкой с дубом, лошадью, козой и курами, вздохнул и вновь приступил к чтению своих заметок переводчика в тетрадке полосатого переплета:

«Кто бы мог подумать, что, сидя в Лондоне на птичьих правах израильского перемещенного лица, придется переводить „Пир во время чумы“ Пушкина на английский? Ноги несли в джазовый клуб или в дансинг, желудок домогался индийского ресторана, глаза разбегались по порнографическим витринам Сохо, но ушедшая в пятки совесть заставляла просиживать сутки в библиотеке. Уклонение от перевода происходило разными путями: например — деланием вида, что накапливаешь словарный запас на будущее. Книжная полка в комнате стала постепенно загромождаться до предела „чумной“ библиотечкой: от Даниеля Дефо с его „Записками чумного года“ — вплоть до такого библиографического курьеза, как, скажем, роман, купленный на книжном развале в лавке старьевщика в Луишеме под названием „В квартале св. Павла“ Уильяма Харрисона Айнсворта (George Routledge and Sons, Ltd, London, 1841), написанный, в свою очередь, по следам истории (как сообщает сам автор романа в обстоятельном предисловии к своей эпике), изложенной в тонкой брошюре „Как противостоять чуме телом и духом“, авторство которой Уильям Харрисон Айнсворт приписывает все тому же Даниелю Дефо.

Конечно же, Дефо восхитителен в первую очередь подробностями и арифметикой чумных лет: сколько скончалось в мае, сколько в сентябре. Но гораздо более интригующе повторяются у Дефо некоторые мотивы, например, голизна, обнаженность, стриптиз осознанный и невольный во время чумы, фальшивые пророки, которые носились по Лондону в голом виде, оповещая о „разрушении Иерусалима“, могильщики, занимающиеся мародерством, так что трупы сваливались голыми в чумные ямы; догола раздетые развратники в последней уличной оргии пира во время чумы. Мотив голизны и конца света повторяется с такой настойчивостью, что начинает приобретать иной, метафизический смысл. Голизна как попытка человека вернуться в предысторическое, доцивилизованное состояние, вернуться к невинности райского бытия, которое отождествляется с голизной, не связанной с чувством стыда. Библейский стыд раздвоился на арабское чувство позора и еврейское чувство вины.

В ту эпоху они не стыдились открыто теологических мотивов и прямых метафизических дискуссий в прозе. Как трогателен спор Дефо-рассказчика, верящего в божественное провидение и исповедующего доктрину предопределенности, с его братом, не чуждым идее свободной воли, когда они выясняют вопрос: бежать от чумы, выбравшись всеми доступными способами за городские стены? или же в аллеях городского ада пить зараженное вино, не веря, что близка награда, и ждать того, что суждено; тем более, выбравшись за городские стены, нет никакой гарантии, что там не свирепствует чума, а тогда зачем рисковать жизнью, пытаясь выбраться за городские стены? а если там не свирепствует чума, то те, кто выбрался за городские стены, представляют такую опасность для окружающих, что их тут же отправят обратно, а тогда — стоила ли овчинка выделки, а игра — свеч?

Подобные дилеммы можно было услышать разве что триста лет спустя в Москве в эпоху массовой эмиграции: ехать или не ехать? То, что для Дефо конкретный, в своей насущности, теологический спор, для нас — уже метафора. Кто ощущает острей вину собственного существования: тот, кто бежал из тюрьмы, оставив своих товарищей на произвол судьбы, или тот, кто с тюрьмой смирился. Кто трус: тот, кто совершил самоубийство, или тот, кто упорствует, продолжая жить? Это уже ближе к пушкинскому: „Все, все, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья — бессмертья, может быть, залог“.

Откуда такие мотивы у Пушкина в 1830 году? Отчего он искал упоения в „аравийском урагане и дуновении чумы“? Письма Бенкендорфу той поры с просьбой о разрешении на переплавку бронзовой статуи императрицы, зеленеющей в подвале усадьбы будущего тестя, чтобы обеспечить приданое собственной жене; то есть ему приданое не нужно было, он был готов взять Наталью в жены и без приданого, но будущий тесть не соглашался выдать дочь без приданого, и поэтому приданое нужно было изобрести Пушкину (это как написать роман на другом языке, выдав его за перевод несуществующего оригинала) — но вся эта история с женитьбой и приданым в виде „бронзовой бабки“, все это — мотивы его „Дон Жуана“, а не „Пира во время чумы“. „Во время чумы“ — да, потому что из поместья в Болдино он не мог выехать из-за холерных карантинов, но где он нашел „пир“? Карантину он радовался, потому что холера снимала всякую ответственность за происходящее во внешнем мире, не надо возвращаться в Петербург, к невесте, к бронзовой императрице, деревянному императору, сплетням и будущей дуэли с Дантесом. Не в этой ли радости самовольного заточения и заключался пир? Однако и карантин как таковой был лишь фиктивной уловкой, потому что холера, как советская цензура, была уже в воздухе. А значит, он осознавал, что его побег из Петербурга в Болдино был совершенно фиктивен. И не он ли сам писал:

вернуться

10

Английское слово «pretender» имеет два значения:

а) притворщик, симулянт;

б) претендент (на престол и т. д.) (ред.).