Изменить стиль страницы

И вот, наконец, начались репетиции! Героиню согласилась играть сама фру Гейберг, а это уже наполовину обеспечивало успех.

Но серый зимний день 3 декабря принес весть о смерти короля. «Так я и знал! — мрачно шептал Андерсен, глядя из окна своей комнаты в отеле «Норд» на здание театра, куда, как нарочно, в это время вносили части новых декораций к «Мулату». — Ну что бы ему стоило прожить лишний денек? А теперь жди, когда еще разрешат снова открыть театры!»

…Декабрь и январь тянулись невыносимо медленно. Андерсен пробовал сесть за работу, но мысли снова возвращались к «Мулату», и перо выпадало из руки. Наверно, часы отстают! Неужели день еще в разгаре? Нет, невозможно сидеть дома, надо куда-нибудь пойти рассеяться… заглянуть к Рейцелю, например, чтобы узнать, прислали ли уже из типографии «Книгу картин без картин». Это была новая вещь Андерсена, построенная, по его собственному определению, «в манере тысяча и одной ночи»: поэту, живущему на чердаке, луна каждый вечер рассказывает какую-нибудь сценку, на которую упали ее лучи. Одна из них происходила в Индии, другая в Париже, третья в Германии, — ведь луне нипочем наши расстояния, она все видит! Живописные картинки сменяли друг друга, и каждая переливалась своими особыми красками, как маленькая жемчужина. (Впоследствии этой «Илиаде в ореховой скорлупе», как назвал книгу один английский критик, суждено было стать одним из популярнейших произведений Андерсена.) Успех она завоевала сразу же после выхода в свет, и это помогло поэту скоротать томительные месяцы ожидания премьеры.

3 февраля 1840 года. Зал копенгагенского театра переполнен: публика стосковалась по спектаклям, а о «Мулате» ходят заманчивые слухи! В первых рядах «придворного паркета» — той части партера, куда, кроме важных чиновников и вельмож, получают право входа и знаменитости из мира искусства, — уже заняли свои места Эленшлегер, Гейберг, Герц. Вот и львиная грива Торвальдсена. Он оборачивается и с улыбкой кивает Андерсену, еще не имеющему доступа в «обиталище богов». Мольбек не явился. Ну, народу и без него больше чем достаточно!

Плавно открывается занавес, на сцене бушует южная гроза, две прекрасные дамы ищут убежища в скромном домике мулата Горацио…

«Фру Гейберг обаятельна, как всегда», — шепчут зрители, слушая гибкий, нежный голос своей любимицы: она читает трогательное стихотворение «Дочь негритянского короля», вставленное Андерсеном в драму.

События развиваются, но публика еще остается прохладной, а сердце Андерсена замирает от ужаса… И вот уже близится развязка. Жестокий плантатор Ла-Ребельер раскрывает тайную влюбленность своей жены в Горацио и грозит убить «презренного мулата» на ее глазах. Горацио закован в цепи. Позорная картина продажи «живого товара»… И смелое заступничество Сесилии. Она объявляет о готовности вступить в брак с Горацио, а это согласно закону делает его свободным человеком! Занавес опускается. Секунда молчания, такая тяжелая и бесконечная для автора… и оглушительный взрыв аплодисментов, буря уже не на сцене, а в зрительном зале. Эленшлегер аплодирует вяло. «В драме есть удачные места», — говорит он Торвальдсену. «Вся драма — прелесть!» — решительно отвечает скульптор, изо всех сил работая своими мощными руками.

На другой день газеты полны хвалебных отзывов о премьере, Андерсена все поздравляют, в театре Кристиан VIII милостиво кивает ему головой из королевской ложи, дирекция дает ему право входа в «придворный паркет», и Торвальдсен сажает его рядом с собой со словами: «Добро пожаловать к нам, в зелень» (кресла здесь обиты зеленым плюшем).

Сияющий Андерсен, одетый в щегольской костюм («Вы теперь совсем как какой-нибудь камер-юнкер… У, какой важный господин!» — оглядев его, сказала Иетта Вульф), смотрит со своего почетного места на скамью фигуранток, где когда-то девочки смеялись над долговязым подростком, и мысленно пробегает взглядом по прошедшим годам. Да, кое-чего он все же сумел добиться! Нищета и голод больше не грозят ему: с 1838 года он получает небольшое ежегодное пособие, «хлебное деревце, выросшее в моем саду», как он его называет. Да и книги стали приносить верный доход. Но главное — это то, что никто больше не оспаривает его прав на волшебную лампу — поэзию. Даже Мейслинг, встретив своего бывшего питомца на улице, сказал, что он был не прав тогда, в школьные годы.

И не только внешне все изменилось к лучшему — он чувствует важные перемены, незаметные для постороннего глаза: стройнее стали мысли, понятнее души людей. Когда он пишет, слова слушаются его, приходят по его зову — простые, прозрачные, единственно нужные. Из подающего надежды подмастерья он превратился в настоящего мастера, честно заслужившего право сидеть между Торвальдсеном и Эленшлегером! И в голову ему приходит яркое, точное сравнение: неуклюжий молодой лебеденок, которого раньше безжалостно щипала каждая встречная утка и поучала глупая курица, сменил свой серый невзрачный юношеский наряд на белоснежные перья и на широких шумящих крыльях уверенно взлетел к весеннему небу.

Свет и тени, как это чаще всего бывает на свете, шли вперемежку. Не успели отзвучать первые поздравления, как уже Андерсену сообщили, что редакции газет получают анонимные письма с требованием опубликовать перевод французской новеллы «Невольники»: это, дескать, докажет, что автора «Мулата» чествуют за чужой счет. Пришло приглашение на бал во дворец, и по этому поводу профессор Хорнеман ядовито заметил, что не к лицу сыну сапожника лезть в общество знатных людей.

— Да, мой отец был честным ремесленником, и всему, чего я достиг, я обязан самому себе, а не деньгам или происхождению. Думаю, что я вправе этим гордиться! — вспылил Андерсен.

Профессор пожал плечами и проворчал что-то нелестное. Ни тогда, ни позже ему не пришло в голову извиниться перед Андерсеном.

На стокгольмской сцене «Мулат» тоже стяжал бурный успех. Андерсен некоторое время спустя поехал в Швецию, и студенты там устроили ему настоящую овацию. «Когда вас будут чествовать во всей Европе, вспомните, что мы были первыми!» — говорили они. Одна из шведских газет писала: «Мы хорошо знаем, что компания завистников поднимает хриплые голоса в столице наших соседей против одного из достойнейших сынов Дании. Но теперь эти голоса должны умолкнуть — Европа кладет свое мнение на чашу весов, а ее суждением еще никогда не пренебрегали».

Встретившись с Андерсеном после его возвращения из Швеции, Гейберг с любезной улыбкой сказал:

— Не пригласить ли мне вас с собой, когда я тоже поеду в Швецию? Может быть, тогда и мне перепадет что-нибудь из чествований…

— Зачем? — с невинным видом отпарировал Андерсен. — Лучше поезжайте вместе с вашей женой, и тогда уж, конечно, на вашу долю достанется часть ее успеха!

Удар попал в цель: побледневший Гейберг отошел, с трудом сохраняя улыбку, а окружающие зашептались, передавая друг другу меткий ответ Андерсена: в Копенгагене ценят удачные остроты!

Но затрагивать Гейберга было опасно: хотя в начале сороковых годов он уже и не был прежним «властителем дум», его острое перо имело еще достаточное влияние. Когда, окрыленный успехом «Мулата», Андерсен написал новую драму «Мавританка», Гейберг дал на нее уничтожающий отзыв. А хуже всего было то, что фру Гейберг не хотела играть главную роль: без ее имени на афишах пьеса не могла рассчитывать на успех. Доходили до Андерсена и ее насмешливые замечания по поводу «Мулата»; стихи драмы были, по ее мнению, вымученными, сама вещь чрезмерно лирической, а о своем успехе в роли Сесилии фру Гейберг говорила с иронической улыбкой. Андерсен был обижен и огорчен: он искренне восхищался игрой талантливой артистки, посвятил ей один из сборников сказок, а ока, оказывается, относится к нему с пренебрежением…

Он попытался объясниться с фру Гейберг, но ничего хорошего из этого не вышло: играть в «Мавританке» она отказалась наотрез, держалась холодно и гордо, а когда Андерсен, разгорячившись, высказал свою обиду, она просто указала ему на дверь.