Изменить стиль страницы

Но домик, подмастерья и капиталец отнюдь не соблазняли Ханса Кристиана. Куда лучше нуждаться, даже голодать, зато попасть на сцену.

— Нет, мама, я буду актером! — решительно сказал он.

— Ты что, рехнулся? — в ужасе всплеснула руками Мария. — Да ты понимаешь, что говоришь? Ведь этих комедиантов и канатных плясунов морят голодом и пичкают деревянным маслом, чтоб они были полегче, а хозяин бьет их кнутом. Да разве для этого я тебя растила?

Напрасно он пытался объяснить разницу между ярмарочными балаганами и настоящим театром, мать и слушать его не хотела.

— Хватит болтать пустяки, — сказала она. — Не допущу я, чтобы ты был бродягой, с которым порядочные люди и разговаривать не хотят. Стирала я однажды вертихвостке из этого театра, так она улизнула не заплатив. Готовься к конфирмации, авось господин пастор за это время тебя образумит. А потом займешься делом.

Расстроенный Ханс Кристиан ушел на берег и уселся на своем любимом камне. Пение не шло на ум. Он с горечью думал, что домашняя жизнь становится тяжела. Правда, с Гундерсеном они почти не обращают внимания друг на друга, но все-таки грустно видеть совсем чужого человека на месте отца. Наверно, из-за него и мать так отдалилась. Раньше она во всем ему сочувствовала, всегда утешала и была безоговорочным авторитетом для него. А теперь оказывается, что она многого не хочет или не может понять. Говорит, что в книгах мало проку и нечего ими зачитываться, вот отца они до чего довели! Бранит его, когда он декламирует любимые монологи, даже если он для этого забирается в торфяной сарай: люди, мол, подумают, что он не в своем уме. И в актеры запрещает идти. А ведь он любит ее, знает, как ей трудно приходится, и вовсе не хочет ее огорчать. Но уступить, пожертвовать своим волшебным замком ради домика портного Стегмана — нет, это невозможно. Как же ему быть? Конечно, чудо должно, наконец, совершиться, но долго ли его еще ждать?

Чтобы подготовиться к конфирмации, надо было записаться на занятия. Обычай требовал, чтобы дети почтенных родителей шли заниматься к пробсту — главному священнику церкви Св. Кнуда, а дети бедняков — к его помощнику, капеллану. Ханс Кристиан записался к пробсту. Здесь будут ученики латинской школы, заманчиво и недоступно выглядывавшей из-за белой изгороди на холме. Будут и вежливые, нарядные девочки с Западной и Восточной улиц.

Пробст счел дерзостью поступок сына сапожника, но отказать не решился: ведь нигде не сказано, что это запрещено, а мальчишка бывает у самого епископа. Еще пожалуется, чего доброго. И Ханс Кристиан стал ходить на занятия.

Но все вышло не так, как он надеялся. С ним не хотели знаться, разговаривали через его голову, смотрели как на пустое место. Когда он подходил, к нему поворачивались спиной.

«Что же это такое?» — недоумевал он. Ведь он отвечает на вопросы пробста не хуже, а еще и получше многих. И сколько интересных историй он мог бы им всем рассказать…

— Нечего было и лезть, — сказала мать. — Всяк сверчок знай свой шесток.

— Но, мама, ведь сам господин пробст говорит, что все равны перед богом!

— Так то перед богом, а то перед людьми, глупенький!

Но Ханс Кристиан не мог понять этой разницы и упорно ходил к пробсту, страдая от презрительных взглядов и напрасно надеясь на чудесную перемену.

Только одна девочка, Лаура Тёндер-Лунд, видимо тронутая его положением отверженного, ласково здоровалась с ним и обменивалась несколькими словами.

— После конфирмации я поеду в Копенгаген, и тетя будет меня возить на балы! — сообщила она ему однажды.

— Я тоже непременно поеду туда! — обрадовался Ханс Кристиан. — Ведь я хочу поступить в актеры в королевский театр. Ты увидишь меня на сцене и кивнешь мне головой из зала, да?

— Может быть, — улыбнулась девочка. — Если ты будешь хорошо играть, я тебе брошу цветок, вот такой.

И она протянула ему большую белую розу, которую держала в руке.

Дома Ханс Кристиан бережно поставил цветок в стакан с водой и не выбрасывал его, пока все до одного лепестка не опали. Ведь это залог счастливого будущего, которое ему предстоит!

День конфирмации близился. Мать отдала знакомой старухе сшить мальчику нарядный костюм из старого отцовского пальто — его еще вполне можно было перелицевать! — и пошла даже на такой огромный расход, как покупка сапог. Это были первые сапоги в его жизни: до сих пор он бегал босиком или в деревянных башмаках, если не считать крохотных башмачков, которые шил ему отец из обрезков кожи, когда он только еще начинал ходить. Теперь он чувствовал себя заправским щеголем: нигде ни одной заплатки, на шее шарф из хранившегося в сундуке куска тонкого сукна, а сапоги так восхитительно скрипели, что во время конфирмации он куда больше думал о них, чем о проповеди пастора. Конечно, это был страшный грех, и он несколько раз пытался обратить свои мысли к богу, как полагается в такой день. Но ничего нельзя было поделать: сапоги не шли из головы.

Все же на вопросы пробста он ответил без запинки, дома все его поздравляли, а мать даже заплакала от радости: какой он умный, взрослый и нарядный! Вечером он долго бродил по улицам, старательно скрипя сапогами.

В домиках окраин гасли огни: свечи приходилось экономить. Только в ризнице старой церкви светилось окно. Это пробст записывал в церковные книги характеристики конфирмантов. Над фамилией Андерсена он долго ломал себе голову. Что написать? Мальчик прилежный, тихий — это так, но все же… Почему он не хотел, как ему положено, ходить к капеллану? Слишком уж он заносится, а это не годится. Церковь учит смирению, особенно бедняков. Или вот во время подготовки к конфирмации вздумал ходить по гостям, чтобы петь светские песни и разыгрывать комедии. Пришлось хорошенько разбранить его и запретить такие греховные занятия. Правда, отвечал он всегда безукоризненно. И потом, все же его приглашал к себе сам епископ Плум!..

Пробст взял отложенное перо и принялся медленно писать: «Имеет очень хорошие способности и знания в области религии. Нельзя его упрекнуть и в недостатке прилежания… — Он на миг остановился, затем решительно закончил: «Так что все же не за что порицать его поведение».

Гордясь сознанием своей снисходительности, он перешел к следующей записи, не требовавшей никаких размышлений: речь шла о сыне почтенных людей. Ничего не зная о сомнениях пробста, Ханс Кристиан с гордой улыбкой глядел на церковь: все-таки он доказал, что у него голова не так уж плохо соображает. А ведь многие мямлили и путались, хотя пробст и делал вид, что все в порядке…

Да, вот уже будущее и придвинулось вплотную, даже жутко. Он оглядел спящие улицы, залитые луной. Никого нет, он один. Где-то недалеко, за оградой кладбища, размытый могильный холм, и там под ним единственный человек, который бы сейчас всей душой посочувствовал ему.

Последнее время он все чаще вспоминал отца. Полузабытые слова неожиданно вставали в памяти и оказывались вескими и нужными. Даже в отношениях к нечистой силе Ханс Кристиан порядком сдвинулся в его сторону. Он перестал бояться призраков и темноты. Пугавший его водяной стал представляться вовсе не страшным, а скорее смешным: бедный старик страдает ревматизмом от вечной сырости, он кряхтит и охает, а в бороде у него запутались зеленые водоросли и маленькие улитки. В этом же роде получилось и с призраком бургомистра, в который он, к ужасу матери, отказался верить.

Господин Андреас Линдвед, старый бургомистр, приказал очистить площадь от развалин церкви Серых братьев, которые всем мешали. Это было вполне разумно, но старухи возмущались и говорили о кощунстве. Тут бургомистр неожиданно умер, и, хотя в его возрасте это легко могло случиться, в городе возник слух, что он наказан богом за разрушение церкви. Потом нашлись люди, которые уверяли, что по ночам старик встает из могилы, держа почему-то голову под мышкой, и складывает стену из обломков кирпича, пытаясь искупить совершенное святотатство.

Ханс Кристиан пошел на кладбище — правда, днем, но раньше он все равно бы побоялся! — и лично удостоверился, что там нет ни малейших следов деятельности призрака.