Изменить стиль страницы

Сейчас он действовал все так же — расчетливо, спокойно и отстраненно, снова время от времени видя все те же обеспокоенные взгляды, понимая, что от него ждут срыва, ждут тоски, хотя бы хандры, по меньшей мере; Курт принимал эти взгляды молча, ничего теперь не объясняя, не возражая и уже не злясь, потому что понял — от него ожидают того, чего ждали бы от себя. Втолковать Ланцу или Керну, чем он так отличен от них, почему ничего подобного в его душе не зародилось, он едва ли смог бы, как не мог пока объяснить даже самому себе — просто принял свое безучастие как факт, а посему лишь молча исполнял все, что сейчас требовалось исполнить, не вдаваясь в споры и пререкания.

Когда Керн приказал «не совать носа» в допросную, где проходила беседа с Маргарет, он лишь пожал плечами, все так же равнодушно откликнувшись «слушаюсь». Сказать, что он потерял прежний интерес к делу, утратил азарт, с которым ухватился за подвернувшееся ему дознание два месяца назад, было нельзя — Курту все так же не терпелось быть везде, где сейчас хоть что-то происходило. Он все так же жалел, что не может быть сразу в нескольких местах — в замке фон Шёнборн, где обыск теперь шел уже не силами всего двух усталых следователей, а немалой ордой специалистов; что не может оказаться при этом и в городском доме герцога тоже, где обнаружили подробнейшие планы подземных лабиринтов Кёльна (один из ходов которых, к немалому изумлению даже Керна, оканчивался замурованной дверью в старую башню Друденхауса), в покоях князь-епископа, в соборе, в катакомбах, где прибывшие с кардиналом люди нашли комнату с книгами и рукописями, в том числе и тем злосчастным «Трактатом», каковой, никому более не попадаясь на глаза, исчез в небытии. На любые вопросы о нем Сфорца хмурился и повелевал заниматься своим делом…

За стенами Друденхауса происходило множество всего того, что проходило мимо него, а вот допросы арестованных — это единственное, что Курта занимало всего менее: ничего нового или существенного узнать он уже не мог.

Что касалось князь-епископа — от него теперь кто угодно вряд ли смог бы добиться хоть одного вразумительного слова: напуганный близящейся смертью, обрадованный спасением, тот, очнувшись в тюрьме Друденхауса, поначалу не сразу понял, где находится, а когда это дошло до его рассудка, рассудок отказался служить своему хозяину. Сейчас святой отец, связанный, дабы не рвал с вен бинты, и никем не тревожимый, пребывал запертым в самой дальней камере, перемежая слезы истошным смехом и долгой, но путаной декламацией псалмов. По временам он замирал, молча уставясь в стену напротив, и не реагировал ни на что вовсе; даже когда ради очистки совести в его бедро вонзили длинную, словно шило, иглу, в расплывшемся отстраненном лице ничто не дрогнуло — лишь плечи передернулись, словно сгоняя назойливую муху.

Маргарет снова молчала. Она не требовала свидетелей в свою защиту, не грозила вмешательством высоких покровителей и не кричала о своей невиновности; она молчала в прямом смысле этого слова — как когда-то Рената. Разница состояла в том, что Маргарет вполне воспринимала обращенные к ней слова и вздрагивала, когда слова эти становились слишком прямыми, а по дороге в допросную разразилась настоящая истерика с бессильными и бессмысленными попытками вырваться, слезами и криками. «Она сама не видит смысла в собственном упорстве, — со вздохом признал Ланц после очередного допроса. — Это своего рода stupor, только мысленный, без телесного оцепенения и нечувствия. В подобном состоянии пребывают попавшие в невероятную ситуацию и пытающиеся убедить себя, что спят; это пройдет и само… Вот только ждать мы не можем».

Рудольф фон Аусхазен в состоянии шока не был — его упрямое молчание, какового, по чести сказать, Курт от него не ожидал, было иной природы. Герцог был сейчас той самой собакой — раненой, умирающей собакой — разлегшейся на охапке сена и не подпускающей к ней никого. Точнее сказать, то была собака, знающая, где спрятана эта охапка, и готовая унести тайну с собой в могилу. В городском доме фон Аусхазена, принадлежащем de jure архиепископу, нашли записи — целую кипу тонкого пергамента с инициалами и цифрами, каковые яснее любого признания говорили о том, что герцогская казна оплачивала благополучие многих, и не следовало обладать недюжинным умом, дабы понять, что суммы с таким количеством знаков навряд ли являлись подношениями к именинам и Рождеству; единственное, что надо было успеть выбить из обвиняемого — это люди, скрытые под двумя-тремя буквами напротив этих цифр.

Что же до Маргарет, то, учитывая все, что из нее удалось выудить за этот месяц, невыясненным оставался лишь один вопрос: имя. Только одно имя — имя безликого чародея. Решиться на слишком уж крайние меры при допросе заключенных Керн по-прежнему не мог, понимая, что хрупкая, привлекательная обвиняемая, какие бы слухи ни распустили в Кёльне агенты Друденхауса, будет смотреться невинной жертвой, если ее облик скажет собравшимся для созерцания казни горожанам, какими методами от нее были получены некоторые сведения. Собственно, завершить суд и подмахнуть заключение можно было в любую минуту; признания своей вины арестованными не требовалось для вынесения приговора — доказательств этой вины было предостаточно, однако оставались невыясненными некоторые сведения, не интересующие (и которые, собственно говоря, не должны интересовать) добрых граждан Кёльна, но весьма важные для Конгрегации.

Имя человека из попечительского отделения, благодаря которому следователь четвертого ранга Курт Гессе был признан добросовестным, все еще было неизвестно; попечительскому же отделению было не ведомо ни о всем том, что творилось в Кёльне в этот месяц, ни об арестах. Завершение операции проходило под руководством академии святого Макария, силами Друденхауса и зондергруппы; мысль сообщить о предателе в рядах curator’ов даже не обсуждалась, ибо нельзя было ручаться за то, в чьи руки попадет такое донесение. Кёльнское отделение Конгрегации по делам веры снова пребывало в состоянии предвоенного напряжения, пытаясь подсчитать, сколько времени необходимо на то, чтобы в город явились папские эмиссары и представители попечительского отдела; разговор и с теми, и с другими предстоял долгий и увлекательный. Керн полагался на свою давнюю дружбу с главой curator’ов Рихардом Мюллером, однако…

Герман Фельсбау был отпущен на свободу без предъявления обвинений лишь утром следующего дня — до того часа о нем, говоря честно, попросту забыли. Несколько ошалелый от столь неожиданного поворота событий студент был снабжен документом, свидетельствующим о том, что его арест был досадным недоразумением, не глядя подписал отказ от каких-либо претензий по поводу несправедливого обвинения, после чего был выпровожен из Друденхауса с обещанием побеседовать с ректором, если по причине произошедшей неприятной ошибки в университете начнутся проблемы.

Бруно пребывал в не меньшем шоке.

Поначалу он не сразу понял, что же вообще происходит; столкнувшись в коридорах Друденхауса с герцогом, идущим под присмотром двух стражей в допросную, он остановился и долго смотрел вслед — Курт видел это от двери на лестницу. А когда мимо подопечного прошел он сам, глаза бывшего студента остановились на Ланце и Райзе, идущих позади него; в лице промелькнула гремучая смесь ожесточения и сочувствия, а потом, когда от повязок на его руке взгляд спустился ниже, к ремню с оружием, Бруно замер, уставясь растерянно и непонимающе, и — это Курт ощутил затылком — долго еще стоял, так же глядя вслед уходящим. Сейчас он безвылазно сидел в «Веселой Кошке», исполняя полученный от Керна довольно туманный приказ «не путаться под ногами» и «смотреть в оба»; ни одного вопроса о происходящем он до сих пор так и не задал, с Куртом все еще не перемолвился ни словом, и какие мысли бродят теперь в его голове, было неведомо.

***

«…Этот человек появился в моем замке сам. Я не знаю, как он свел знакомство с Маргарет, я этого не видел и ничего не могу сказать по этому поводу. Она однажды рассказала мне о нем, заметив, что он и велел это сделать, дабы я подготовился к его визиту — он желал обсудить со мною „какое-то дело“.