Изменить стиль страницы

Удивляло меня и было непонятным еще и то обстоятельство, что нас, детей, было немного, а занимали мы несколько комнат. Правда, это было хорошо, ибо благодаря именно этому простору мы не мешали друг другу, не сталкивались друг с другом на каждом шагу, как это бывает в тесноте. У каждого воспитанника был свой отдельный и определенный угол с игрушками, отдельный столик и стул, где можно было также раскладывать игрушки или просто спокойно посидеть. Этого я тоже не понимала, ибо привыкла к тому, что у зрячих детей, с которыми я играла когда-то, таких отдельных уголков, отдельных столиков, отдельных игрушек не бывало. Мне иногда хотелось просто поозорничать: смешать все игрушки вместе, сдвинуть столики и стулья с их определенного места. Хотелось сделать беспорядок во всем этом строгом порядке и в тех случаях, когда я почему-либо сердилась на кого-нибудь из окружавших меня людей, сотрудников и ребят. Ведь не все они одинаково нравились мне. Интересно то, что, если я сердилась на ребят, мне не хотелось вносить беспорядок в их уголок или разбрасывать игрушки, но если я сердилась на кого-нибудь из воспитателей, то у меня бывало большое желание не послушаться их в чем-либо или научить других ребят чему-нибудь такому, что не разрешают делать старшие.

Припоминаю кое-что из того, что меня особенно удивляло в распорядке клиники первое время. Так, например, мне были непонятны следующие обстоятельства: почему все сотрудники, носившие неодинаковые по фасону и материалу платья, надевали, приходя в клинику, еще и другие платья, совершенно одинаковые, распахивавшиеся спереди или сзади. Когда сотрудники брали детей на занятия в лабораторию, они заставляли их надевать на костюмчики и платья эти распахивавшиеся маленькие платья. Мне тоже показали, чтобы я надевала такое платье, когда накрывала стол, а затем когда убирала и мыла посуду. Я должна была надевать это платье и в других случаях, например когда я дежурила в какой-нибудь комнате, где должна была следить за тем, чтобы все вещи находились на своем определенном месте, и вытирать пыль с мебели и подоконников. Собственно говоря, никакой пыли в действительности не было, ибо все комнаты систематически и тщательно убирали технички. Но нас приучали к посильной уборке комнат. Именно это, т.е. как бы игру в уборку, я долгое время не понимала, ибо не ощущала пыли, когда вытирала мебель, поэтому мне казалось, что меня заставляют убирать комнату только для того, чтобы я надела это второе платье и для собственного развлечения терла тряпочкой вещи, на которых не было пыли.

Не понимая того, что меня приучают к самообслуживанию, я часто раздражалась и не хотела надевать халат (ибо этим непонятным платьем был халат), зная, что пыли все равно нигде нет и я ничем не запачкаю платье. Иногда я хватала тряпочку и без халата бежала в какую-нибудь комнату. Но дежурная воспитательница звала меня обратно и заставляла надеть халат. Я нервничала и категорически отказывалась вытирать пыль. Однажды я зачем-то взобралась на подоконник окна в столовой. Кажется, я хотела знать, высокое ли окно. Проводя пальцами по стеклу, я обнаружила какую-то пыль на верхнем стекле. Это меня даже обрадовало, ибо на следующий день было мое дежурство по столовой. Я с нетерпением ждала следующего утра, чтобы показать всем, как я обнаружила пыль и как тщательно я буду вытирать стекла. На этот-раз я уже охотно надела халат, повязала голову косыночкой, взяла самую большую тряпочку и весело побежала к окнам.

Взобравшись на подоконник, принялась энергично протирать стёкла, испытывая величайшее наслаждение от сознания, что на этот раз я тружусь не напрасно. Но вскоре ко мне подошла дежурная воспитательница и хотя не резко, но настойчиво стала показывать, чтобы я слезла с подоконника и не терла стекла. Я никак хотела бросить свою работу, показывая дежурной, что окно еще грязное. Однако дежурная не позволяла мне продолжать эту уборку и в конце концов послала меня умыться. А впоследствии узнала из записей воспитательского журнала, что я вытирала пыль, а мел, которым были натерты стекла. Но в то время, когда я думала, что вытираю пыль, мне не могли объяснить, что окна забелены мелом, поэтому все дело кончилось конфликтом между мной и воспитательницей.

Конфликт был весьма серьезным, тем более что я вообще невзлюбила воспитательницу, которая дежурила в то злополучное утро. Невзлюбила я эту воспитательницу при первом же знакомстве с нею, ибо она бывала резка в движениях, строга с детьми, она не позволяла нам ни малейшей шалости, не допускала ни одного свободного, самостоятельного движения. Если же я начинала ходить по всем комнатам, знакомясь с обстановкой, осматривая вещи и проч., эта воспитательница неотступно следовала за мной и не позволяла тщательно осматривать то, что меня интересовало. Замечая такое отношение ко мне со стороны этой воспитательницы, я так сильно невзлюбила ее, что даже расстраивалась, когда она дежурила. Я считала эту воспитательницу злой женщину, не умеющей любить детей. И еще долгое время я не любила ее, не желая замечать ни сдержанной ласки, ни доброты в ее отношениях к детям.

И только через несколько лет я лучше узнала эту воспитательницу В действительности она любила наших ребят, относилась к ним заботливо и внимательно, но вообще была очень строга и придирчива, считая, что только строгостью и суровостью можно поддерживать порядок и дисциплину. Но она ошибалась, и это было заметно хотя бы из того, что не только я, но и другие воспитанники нашей клиники больше любили, больше слушались тех педагогов и воспитателей, которые обращались с ними мягче, разрешали в меру пошалить, побегать, не вполне организованно поиграть, проявляя хотя бы в этом свою детскую инициативу. Я же была не очень усидчива вследствие того, что быстро все схватывала, а потом тяготилась, когда нужно было выполнять одно и то же несколько раз подряд. Да и во многом другом я любила и хотела быть самостоятельной и делать все, что возможно было делать в тех условиях, в которых я жила в клинике.

Да, порой мне бывало весьма трудно в смысле моих настроений, потому что я не все понимала из того, что происходило в стенах клиники, в работе со слепоглухонемыми детьми вообще и в частности в работе со мной. Вот, например, бывали случаи, когда я чувствовала себя, как мне казалось, здоровой, а между тем меня почему-то укладывали в постель, как больную. Случалось и наоборот: у меня болела голова или горло, я хотела лежать, но мне показывали, что я здорова и должна заниматься. Почему же это происходило так? Впоследствии я узнавала, что воспитатели поступали так потому, что судили о моем самочувствии по моему лицу: если я бывала бледна, утомлена или казалось, что я нездорова, но почему-то не хочу в этом сознаться. Когда же я выглядела лучше, но, несмотря на это, жаловалась на какую-нибудь боль, им вдруг начинало казаться, что на меня напала лень, что я не хочу заниматься, поэтому придумала какую-то болезнь.

Такие и подобные им недоразумения раздражали меня, ибо я не знала о том, что воспитатели судят о моем самочувствии по внешнему виду или по температуре, которую нам систематически измеряли два раза в день. Незнание или неправильное понимание происходивших вокруг меня событий обычно влекло за собой более или менее серьезные инциденты.

Если я не ошибаюсь, то, кажется, несколько месяцев подряд меня приводило в недоумение и даже серьезно возмущало следующее обстоятельство: после занятий со мной и с другими детьми педагоги садились за стол в какой-нибудь комнате. Перед каждым из них лежала толстая в переплете тетрадь (теперь я знаю, что тетрадь), а в руке они держали карандаши или ручки. Некоторое время они о чем-то разговаривали, а потом начинали что-то записывать в свои тетради.

Будучи свободна после занятий, я подходила то к одному педагогу, то к другому; осматривала тетради, карандаши, ручки. Клала свою руку на их горло, чтобы ощущать звуки их голосов. Но что они делали? Это было для меня загадкой. В первое время я относилась к этому спокойно, терпеливо, — быть может, я считала, что это какая-то игра, в которую играют взрослые. Но так как это занятие педагогов повторялось изо дня в день, а объяснения ему я не находила, то оно начало меня раздражать.