Изменить стиль страницы

У Плешака зашлось сердце.

— Эй! — призывно выдохнул он.

Женщина не отозвалась. Затуманившиеся глаза ее смотрели куда-то в сторону. Рот был крепко сжат, а белые плечи мелко вздрагивали — то ли от холода, то ли смеялась беззвучно. То ли плакала…

— Эй! — зло повторил бродяга.

Она скосила глаза на него. Растерянно моргнула. Вдруг улыбнулась и, потянувшись сладко, подставила под холодные струи лунного света пухлые груди. Только сейчас Плешак разглядел на сосках женщины тяжелые белые капли.

Женщина проследила за его взглядом, лукаво улыбнулась:

— Нравится? Вишь, капает… Хочешь? Много его. Моему-то столько не надо. Все одно сцеживать, а?

И снова улыбнулась. Как-то недобро, показалось бродяге, но он тут же забыл об этом, ибо женщина и в самом деле наклонилась так, что упругий сосок ткнулся ему в губы. Прохладный, влажный. В рот брызнуло теплое молоко — Плешак судорожно глотнул. Женщина странно хихикнула, навалилась ему на лицо мягкой грудью.

— Пей. Только смотри, — ее грудь вздрогнула, — бешеное оно у меня.

— А?

— Шучу… Пей…

Он пил до тех пор, пока не высосал все до последней капли, потом блаженно откинулся на спину. Грудь тут же исчезла, словно растворилась в ночном сумраке. Остался лишь стук сердца да шумное дыхание Зовушки. Где-то совсем рядом, где-то очень и очень далеко.

Бродяга вытер ладонью влажные губы, подбородок. Дремотная истома растекалась по всему телу. Он не чувствовал ни рук, ни ног — лишь приятный жар в голове. Немного успокоившись, повернулся к женщине — она смотрела на него. Странное дело, Плешак вовсе не хотел ее. Разве что обнять, погладить по распущенным волосам, ткнуться носом во влажную ложбину меж двух белоснежных холмов. Она же, словно чувствовала это, сидела подле без движения и лишь неотрывно смотрела на его немного растерянное лицо. Он протянул руку, чтобы коснуться белоснежной груди. Женщина перехватила ее, острые ноготки ощутимо впились в кожу:

— Не надо. Тебе понравилось?

Он молча выдернул руку:

— Эй! Больно же так!

— Сладкое?

— Горчит.

— Перестояло. Лишнее оно. Вот и захотелось. Глупо, да?

— Тебе холодно?

— Вовсе нет.

— А дрожишь, — буркнул бродяга, вглядываясь в ее размытое сумраком лицо. Доселе бесформенное, рыхлое, оно заострилось, в нем чудилось что-то птичье. Сейчас она казалась ему даже красивей, чем там, у колодца. Ей шли и этот игривый лунный свет, и этот немного грустный, немного хищный разрез глаз, который появился только теперь, — а может, раньше он просто не замечал его? Даже взгляд, жадный и одновременно жалкий, притягивал бродягу. Он вновь подумал, что не надо ему никакой Ласки, полежит еще немного вот так, рядом с Зовушкой, и выпустит-таки ползуна, и унесет это прекрасное тело с собой…

Разморенный, дремотный («А сонное молочко-то»), он закрыл глаза. Почувствовал, как она схватила его руку.

Услышал ее низкий с хрипотцой голос:

— Теперь я…

— Ты о чем?

— Ни о чем. Руку-то поверни.

— Неудобно.

— А ты на живот ляг. Так лучше. Вишь, поранился, сам не чувствуешь, что ли?

— А? — Он зевнул. Сладкая дрема овладела всем телом, даже язык, и тот ворочался с трудом. — Это я о косяк. Пустяки.

— Кровь-то идет, эй, слышишь? Еще как идет. О гвоздь что ли? — Она не говорила — бормотала. Что-то в ее голосе было странное. Нервные, надрывные нотки зазвучали в нем — казалось, она пытается сдержать в себе нечто большее, чем это бормотание, — крик ли, плач?

«Будто немного не в себе, — сонно подумал бродяга, — хотя давно уж не в себе», — внезапно мелькнуло в его голове. Он снова зевнул и тут ощутил, как ее горячий язычок лизнул локоть. Усмехнулся:

— По-звериному, да?

— Капля. Капелюшечка, — хрипло, чуть нараспев сказала женщина, — раз — и нету. Сладко. Ты спи, лесной человек, спи. Заживет у тебя. Быстро заживет. — И она что-то неразборчиво забормотала себе под нос.

Боль в локте утихла. «Умеет заговаривать-то, — сонно подумал бродяга. — Вишь, как вылизывает. И запах… Да. Странный. Вроде как человек, а вроде… Жажда опять же. Там, у колодца… Голос…»

Голос Зовушки все более отдалялся от него, и слова, как капли, размеренно падали с ее губ, завораживая, дурманя и без того засыпающее сознание.

— Капля… Капелюшечка… Лесной… Спи…

Он уже засыпал, когда непослушная рука дотянулась до припрятанного в соломе сапога. Колышка в голенище не было. Только нож. «Выронил, что ли?» — с дремотным безразличием подумал бродяга. Ухватил нож и несколько раз с силой ударил женщину в такую белую, такую желанную грудь…

4

Ай-я открыла глаза.

Слюдяное окошко светилось ярким серебристым светом. Во дворе шелестела листва, где-то вдалеке занудно лаяла собака. В доме стояла духотища, и Ай-я невольно посмотрела на запертую на щеколду дверь. Вот бы отпереть! Ну хоть чуточку! Хоть на пол-ладошки! А лучше — выйти на двор, поглядеть, как там ее любимец. Тот самый. С пятнышком. Просто посидеть и поглядеть. Интересно, съел ли он принесенную Ай-ей траву? Съел, наверное. Он голодный. Утром, днем, вечером — всегда. Даже ночью. Мама говорила, это потому, что он маленький и ему надо расти. А еще потому, что кролики живут по ночам. Вот смешная — как же это, по ночам? Ай-я вздохнула. Вытерла ладошкой вспотевший лоб. Тело била мелкая дрожь, однако вовсе не от холода, — ночь была жаркой, и девочка без труда представила себя лежащей на разогретой печи. Очень уж разогретой. Ночная рубаха неприятно липла к ногам.

— Ма!.. — тихонько позвала девочка и, будто испугавшись собственного голоса, осеклась, смутилась, неловко ударила ладошкой по губам. Мама спит, без дела ее будить нельзя. А как хочется! Ай-я всхлипнула (почему-то хотелось плакать). Зажмурилась — из глаз выкатились две большие соленые капли и медленно поползли по пылающим от жара щекам.

— Плохая! — прошептала девочка, укрывшись с головой.

Однако тут же откинула одеяло. Так еще жарче. И совсем нечем дышать. Она тихо шмыгнула носом. Спать не хотелось. Зато хотелось пить, хотелось плакать, хотелось избавиться от страшной рези в желудке, которая заставила Ай-ю свернуться калачиком, обхватив руками влажный от пота живот. Девочка плотно сжала губки, провела язычком по пересохшему нёбу. Пить. Почему-то очень хочется пить. И в животе, наверное, режет оттого, что в нем так же сухо, как на пыльной дороге в те дни, когда даже мама нет-нет да и посмотрит на безоблачное небо, бормоча себе под нос:

— Ишь как распогодилось, а давненько уж не было дождя…

И Ай-я представила себе дождь. Он хлынул прямо с потолка, но почему-то был совсем не мокрый, а сухой и жаркий. Как песок. Ай-я подставила ладошки — капли-песчинки струились меж пальцев, похожие на тонкие ниточки маминых волос. Вспомнив о маме, девочка не удержалась и снова всхлипнула. Нарочно погромче, чтобы та услышала, проснулась, подошла к лежанке. Провела обветренной ладонью по волосам:

— Ну что, глупенькая, что?

Но мама спала — Ай-я слышала, как она что-то пробормотала во сне. Перевернулась на другой бок. Может быть, и хорошо, что не проснулась, а то бы еще рассердилась: мол, такая большая, а носом хлюпаешь, прямо-таки беда с тобой… «Беда», — мысленно вздохнула девочка.

С трудом разогнувшись, она кое-как слезла с лежанки. Прошла на цыпочках к стоящему возле окна столу. Ухватила обеими руками глиняный кувшин. Поднесла к губам. Торопливо глотнула и разочарованно поставила кувшин обратно. Глоток. Всего один глоток. Ай-я жадно посмотрела на запертую дверь. Потом на мамину лежанку. Боль в желудке согнула ее пополам. Она тихонько ойкнула, не разгибаясь присела на краешек табурета. Такое уже случалось с ней. Но так больно не было никогда. Наверное, это от воды, подумала девочка. Вот если бы не один глоток, а много, целый кувшин, тогда бы все прошло. А с одного глотка только хуже. Лучше бы и не пила… Ай-я закусила губы, пытаясь унять боль, жажду и охвативший ее необъяснимый страх. Сердце болезненно сжалось, на мгновение в желудке стало так холодно, будто она проглотила изрядный кусок льда. Потом снова жарко — лед расплавился, забурлил, содержимое желудка подкатило к самому горлу. Ай-я сидела скрючившись на табурете, а сердце едва не выпрыгивало из груди.