«Ага! Ну ты-то от меня не уйдешь».
У колодца стояла женщина.
Стояла спиной к бродяге, наклонясь вперед; в ярком лунном свете пришелец отчетливо видел лишь туго обтянутые ситцем ягодицы — не большие, не маленькие — в самый раз. Ног разглядеть не удалось — скрывала длинная юбка. Но и увиденного вполне хватило, чтобы бродяга тихо, одним прыжком перемахнул через забор. На мгновение замер — услышала, нет? Еще через мгновение он уже лежал за кустом черемухи и осторожно стаскивал с плеч драгоценный мешок. Стащив, положил рядом с собой. Погладил его рукой — теперь скоро. Не без удовольствия почувствовал, как тонкий скрученный жгутом ствол ползуна вдруг резко дернулся, будто пытался избавиться от непрошеной ласки. «Ага, живой». Убрал руку. Осторожно выглянул из-за куста.
Теперь женщина была видна целиком.
Она стояла у колодца и, наклонив ведро, жадно пила мелкими глотками, пила так долго, что Плешак засомневался: а здорова ли? Наконец оторвалась от ведра. Выпрямилась. Крякнула. Вытерла тыльной стороной ладони влажные губы. Бродяга смотрел во все глаза. Давненько он не видел женщин. Уже и забыл, какие они. Теперь, впрочем, вспомнил. И глядя на ту, что стояла перед ним, понял — она. Другой не надо. А надо именно такую. С пухлыми, красивыми руками. И губами — благо луна старалась вовсю, видно как днем — полными, все равно, сколько ни вытирай, влажными, даже слегка поблескивающими в лунном свете. С призывно распирающими ситец тыквами грудей. Даже с таким вот лицом (с лица воду не пить), слишком круглым (что висящая над Поселком луна), слишком бесформенным, зато и слишком жадным той особого рода жадностью, которая так и притягивает разгулявшихся по весне самцов.
«Ты одна? — мысленно поинтересовался бродяга у женщины. И тут же ответил сам себе: — С таким-то жадным до удовольствий лицом? Муж-то, верно, на охоте. Да, одна».
Тем временем женщина снова наклонилась к ведру. Сделала несколько, на этот раз больших и жадных, глотков. Потом оттолкнула ведро от себя, и оно с грохотом полетело в колодец.
Вовремя.
Плешак как раз развязывал тугой неподатливый узел и, не удержавшись, тихо выругался:
— Чтоб!..
«Тебя», — застряло в глотке — он испуганно взглянул на стоявшую у колодца. Нет, не услышала. Падавшее в колодец ведро грохотало так, что он мог ругнуться и в полный голос. Вскоре раздался плеск — ведро достигло дна. Плешак услышал, как женщина что-то пробормотала себе под нос, но слов не разобрал.
Проклятый узел («Сам же завязывал, дурак») не поддавался. Бродяга вцепился в него зубами, чувствуя, как все сильнее дергается в мешке ползун. «Да погоди ж ты!» Упрямый конец медленно заскользил из стягивающей его петли. И тут, к ужасу своему, бродяга-отшельник услышал:
— Эй! Ты кто?
Никакого страха в ее голосе не было. Скорее любопытство. И еще что-то странное, отчего пришельцу вдруг стало не по себе.
— За кустом ты, — уверенно сказала женщина, — вылезай. Не бойся. Не трону.
— Вот еще, — буркнул Плешак, — бояться… — Однако вылезать не спешил. И окончательно развязывать мешок тоже. Вроде кричать она не собирается. И не боится вовсе. А ну как добром пойдет?
— Ага! — довольно сказала женщина. — А я уж думала, зверь какой забрел. Собаки-то не держим. Сдох пес-то. Как хозяина не стало, так и… «Что ж это у них — на мужиков мор, что ли, напал?»
— Ладно, вылезай, — продолжила женщина, — чего под кустом бока отлеживать. Что-то я по голосу не пойму… Дрон, ты? Хотя нет, — сказала она сама себе, — Дрону хорониться ни к чему. Он свое дело знает. Гнилуха, что ли? Я ж тебе сказала: будешь шастать — болтушку-то оторву. Не про тебя честь… Эй! Уснул, а?
Плешак приподнялся на локте, выглянул из кустов:
— Не-е…
Почему-то он был уверен — эта не закричит.
— У! А волосья-то! — сказала женщина, и опять в ее голосе не чувствовалось страха. Даже любопытства не было. Только простая бабья уверенность — раз пришел, значит, надо. И понятное дело, чего. Она сладко потянулась: — Ладно, вставай, поздно уже. Я только Гнилуху не люблю — от него чесноком воняет. А не чесноком, так зубами его гнилыми. Знаешь Гнилуху-то?
— Не-е. — Бродяга встал с земли, крепко сжимая в руке мешок, ибо ползун вовсю рвался на волю. А зачем ему воля, коли баба сама в руки идет? Хоть и потаскушка, сразу видать, ну да это его не пугало — в лесу-то, кроме него, мужиков днем с огнем не сыщешь.
— Не-е, — повторил он.
— Вот я и гляжу — не встречала вроде. — Она облизнула полные губы. — Вот пью, видел? Никак напиться не могу…
— Ага, — глупо сказал бродяга, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Уж больно складно все получалось: ни тебе крика, ни страха в глазах, вроде как даже наоборот приглашают — мол, давай, что же ты стоишь, не видишь, какая я?
— Хорош! — весело сказала женщина. Ее взгляд бесцеремонно ощупал пришельца с головы до ног. И уж конечно от него не ускользнули ни потрепанный вид стоявшего перед ней мужчины, ни то, что почище всякого ползуна рвалось из его штанов. Он поймал этот взгляд — жадный, не по-женски откровенно грубый, — и ему снова стало не по себе.
Углядела и мешок.
— Чего спер-то? Надеюсь, не у меня?
Он что-то неразборчиво хрюкнул.
Она коротко хохотнула, показав белые зубы, и торопливо сказала:
— Ладно, это я так. Нечего у меня красть. Мне ваш брат носит, так ведь надолго не хватает. А что есть, вот оно, на месте. — Она показала рукой куда-то в глубь двора. — Только что проверяла, знаю. Плевать мне на твой мешок. А то вон к соседям могу пустить — у них свинья опоросилась, тащи, коли унесешь. Хочешь?
— Не-е.
— Как немой прямо. Только и знаешь некать. И стоишь как чурбан. Ты мне вот что — ведерко из колодца достань. Не могу я — жажда замучила. Полведра вылакала, а будто и не пила вовсе. Достанешь?
Он пожал плечами. Странная жажда. Вроде и не больная — веселая, в теле, взгляд хоть и лихорадочный, так понятно вон как на колодец глядит, будто весь до дна разом выпьет. Он снова вспомнил о вурди. И о колышке, запрятанном в голенище сапога.
— Мешочек-то брось.
«Будет тебе. Баба как баба, у страха-то глаза велики».
Однако мешок свой, понятное дело, не бросил. И к колодцу прошел осторожно, бочком, не выпуская из виду глядящую на него женщину. Ее красивую дебелую шею. Грудь. Пухлые губы, на которых играла усмешка: мол, пришел мужик, тоже мне, вроде к бабе, а от бабы чуть не шарахается, вроде болтушка аж штаны рвет, да, видать, без толку.
— Убогий ты какой-то. — Голос ее звучал почти презрительно. — Так-то ничего, мало таких крепких мужиков в Поселке осталось. И не молодой уже. А как к бабе подойти, не знаешь.
— Знаю, — глухо сказал он, свободной рукой крутанув колодезное колесо. Цепь нехотя заскрипела.
— Черпнул?
— Полное. Тебе хватит.
— Ну вот. Хоть слова дождалась. Значит, не немой, язык есть. Только уж больно басовитый. Говоришь, что рычишь…
— Не нравится?
— Почему ж?..
— Думаешь, соседей разбужу? — Он уж и думать забыл, что может попасться, как лесной зверь.
— Детей. — Она усмехнулась. И пристально посмотрела на него. — А ведь ты не наш. Отшельник ты. Из леса. И как это я сразу не поняла?
Он вздрогнул, но колесо не отпустил — видел: говорит она безо всякого страха. А глаза стали и вовсе масленые, небось на своих, на соседских, так и не смотрела никогда.
— Значит, не боишься? — Он вытащил полное ведро, поставил на край колодца.
— Я?!
— А то кто же?
— Боялась бы, так ты бы здесь не стоял…
— Это почему ж?
— Кричу громко. — Она усмехнулась. — Показать?
Он выразительно мотнул головой: нет уж, не надо, верю.
— А вот ты трусоват. Ишь глазюки как бегают. Даже колышек осиновый припас… Вон, в сапоге… Думал, не вижу?
Он молча подвинул к ней ведерко: на, пей.
Она поняла. Улыбнулась: успеется. «Дай хоть поглядеть на тебя. А то над ведерком-то склонюсь, тут ты мне по макушке и дашь. Очнусь где-нибудь середь леса — кричи не кричи, а кроме тебя, волосатого, на семь дней пути никого. За бабой пришел?»