— Ясно, — кивнула Агген.
Филипп проговорил:
— Где-то есть такие страны, где у людей только одна нога для хождения, а вторая у них мягкая и гнется по всем направлениям и к тому же снабжена гигантской ступней, наподобие зонтика. Этой второй ногой они обмахиваются, как веером, во время жары или укрываются ею от дождя, а в иных случаях секут ею дворовых, потому что она гибкая, как кнут.
— Чтобы у тебя была такая вторая нога, нужно переломить колено, — сказала Агген задумчиво. — Иначе она не будет гнуться по всем направлениям.
— Природа моя такова, что обе ноги должны быть у меня одинаковы, поскольку я использую их в равной мере, — сказал Филипп. — В этом мы с тобой сходны, Агген.
— Вообще-то ты мог бы опираться на палку, как делают старики, или на меня, как делают красивые раненые калеки, — великодушно предложила Агген. — Тогда мы доберемся до моего дома.
— Я ничего на свете так не хочу, как только оказаться в чьем-нибудь доме, под крышей, — признался Филипп и улыбнулся девочке.
Она деловито добавила:
— Надеюсь, мы не разбудим маму. Но если это и произойдет, ничего страшного. Ты просто поздоровайся и назови свое имя. Мама сразу все поймет.
Доковыливанье до жилища Агген превратилось в нечто долгое и скучное. Точнее, скучно было Агген, которой приходилось идти очень медленно, то и дело останавливаться и слушать извинения Филиппа. Филипп же, напротив, измучился от разнообразия ощущений, на которые щедра оказалась поврежденная нога (да и стукнутая голова, как оказалось, тоже). Дерганье, колотье, нытье, а то вдруг пронзанье — все это досаждало ему без передышки, одно за другим, сменяясь и не ведая устали.
Самым изматывающим было в этом то, что каждый вид боли обладал собственным возрастом. Так, дерганье — самый легкий и ничтожный, скоропреходящий вид боли — свойствен возрасту полного здоровья, то есть годам семи по человечьему счету, а колотье — оно постарше, ему лет пятнадцать, и случается оно, если, положим, много всего съесть за обедом, а потом очень быстро бежать вверх на гору, к подруге Кахеран. Нытье — боль, присущая старикам; от них она почти не отстает и превращается в нечто привычное, сродни сматыванью шерсти в клубок. Ну а пронзанье — боль зрелых людей; она впивается в них, точно меч или кинжал, а потом медленно отпускает и наблюдает со стороны, усмехаясь, — хватит ли человеку мужества и выдержки не перемениться при этом в лице.
Таким образом, Филиппа не только терзали разные виды боли — его также перебрасывало из юности в старость, из зрелости в детство, и все это без малейшей передышки, так что в конце концов он начал казаться сам себе чем-то вроде целого ходячего госпиталя, где мучается по меньшей мере десяток разных больных.
Агген приплясывала рядом и жужжала, как муха:
— Ты смотри, уже ведь скоро начнет светать. Скоро люди выйдут из домов, а мы тут с тобой посреди дорога. Ты труслив, Филипп, потому что боишься боли. А ты сделай небольшой рывок. Наберись дерзости и сделай! Доберемся до дома — там и будешь корячиться. Филипп, мне на тебя глядеть тошно. Я сейчас уйду, догоняй меня.
— Не надо! — взмолился он. — Да что ты за жестокое созданье, Агген!
Она пожала плечами и ничего не ответила, потому что в силу своего возраста, естественно, была жестокой.
О каждом встреченном доме, мимо которого они проходили, Филипп безмолвно молился, чтобы он оказался тем самым, и в конце концов молитвы его оказались услышаны.
— Вот здесь живем мы с мамой, — объявила Агген.
Она указала на небольшое конусовидное строение. Стены этого здания, как и многих других, были обвиты спиралевидным выступом вроде пандуса, по которому можно было подняться до самой крыши.
Филипп похолодел, когда до него дошел смысл увиденного. Мгновеньем спустя Агген подтвердила мелькнувшую у него догадку.
— Поднимаемся! — объявила девочка.
Филипп сдался.
— Иди вперед, — попросил он, — и не оборачивайся. Я пойду следом.
— Не оборачиваться? — удивилась она. — Почему?
— Если я скажу почему, исчезнет весь смысл необорачиванья.
— Понятно.
Она выпустила его руку и быстро начала карабкаться по пандусу к самой крыше. Филипп отбросил костыль, встал на четвереньки и пополз за ней следом. Поврежденная нога волочилась неохотно, она ныла и как бы завывала, сделавшись открытым агентом старости в молодом, истыканном колотьем и пронзаньем теле.
Агген, коварное созданье, все-таки потихоньку обернулась через плечо и увидела, конечно, каким ничтожеством являет себя Филипп. Но она смотрела на него совсем-совсем недолго и даже не фыркнула и не засмеялась, чему сама была немало удивлена.
Вход в дом располагался на макушке конусовидной крыши, а первым помещением дома была, разумеется, кухня. Это устроено для того, чтобы весь чад и дым сразу же выходили наружу, не пятная комнат и не вредя домашней атмосфере. Как и все дети горы, Агген страшно гордилась тем, как мудро сконструированы жилища Золотой Алыщаты.
Филипп ввалился в кухню мешком и некоторое время просто лежал неподвижно на полу, так что Агген даже тронула его веточкой для растопки, а когда он не пошевелился, то пощекотала этой веточкой ему нос.
Филипп чихнул.
— А! — сказала она. — Я уж думала, ты умер. До мертвяков дотрагиваться противно. Я однажды выносила из дома мертвую крысу. Она что-то не то съела и издохла. Мы с Кахеран для этого сделали особые щипцы. Да, кстати, вот они!
И она живо вытащила откуда-то и предъявила Филиппу деревянные щипцы, обмотанные веревкой.
Филипп поглядел на них обреченным взглядом. Он представил себе, сколько хлопот доставит девочке, если умрет сейчас на полу ее кухни. Ей придется брать его щипцами и выволакивать на крышу. Она сбросит его на дорогу, спустится по стене дома и, толкая труп в бок щипцами к краю, наконец выпихнет его с горы, и он упадет в море. Потусторонний мир примет его, и Филипп, качаясь на волнах, постепенно уплывет в страну, откуда не бывает возврата.
Мечтая об этом, он заснул.
— Ты скучный, — сказала Агген, глядя на него сверху вниз.
После этого она тоже отправилась спать.
Филиппа разбудил пронзительный женский вопль.
Он открыл глаза.
Над ним стояла маленькая кругленькая женщина с выпученными глазами. Филипп не успел еще привыкнуть к виду местных жителей и потому мгновенно удивился, когда ее увидел. Он только потом вспомнил о том, что такие глаза здесь у всех и что их выпученность не означает ни болезни, ни даже очень сильного испуга.
Женщина, испустив один вопль, сразу как-то утомилась. Она замолчала и села на скамеечку возле очага.
Филипп приподнялся, опираясь на локоть.
— Здравствуйте, я — Филипп, — сказал он, как научила его Агген.
Тут в полу кухни показалась голова Агген, затем — ее руки; опираясь о пол, девочка быстро забралась из нижней комнаты в кухню и сказала:
— Мама, это Филипп! У него болит нога, поэтому я сегодня не пойду в училище, а буду его лечить и утешать. Дай нам поскорее поесть, потому что иначе мы сейчас умрем, а потом уходи, мы будем сплетничать про все на свете.
Мать Агген медленно приходила в себя. У взрослых людей ни одно чувство не уступает другому свое место без некоторого сопротивления. Чувства как бы говорят: «Ну что это за спешка! Где же присущая нам солидность? Мы не можем удирать во все лопатки, как делали это, когда тебе было тринадцать! Мы шествуем размеренным шагом, не торопясь. Дай нам насладиться бытием».
Вот почему испуг не так-то быстро отпустил ее.
— Ну мама! — тормошила ее между тем Агген. — Ну давай же, готовь нам завтрак!
Она принялась бросать поленья в печь.
— Смотри, я уже развела огонь! — объявила Агген.
Мать наконец вздохнула, встала и взяла с крюка сковородку.
Агген торжествующе обернулась к Филиппу и показала ему язык.
Мать бросила на сковородку очищенные тушки каких-то зверьков, замоченных в уксусе еще с вечера, залила их маслом и поставила на огонь. Печка радостно ревела, масло шипело, зверьки подскакивали, как живые, и жарились, жарились.