Изменить стиль страницы

На соседний балкон вышел джентльмен в бежевом костюме. Кивнул мне, как старому знакомому, крикнул:

— Ужас, правда?

— Ужас.

Он потер руки.

Я крикнул:

— А вы как будто довольны!

Он пожал плечами.

— Папа… — Ирка дернула меня за рукав. Я прижал дочку к себе:

— Не бойся.

— Я не боюсь, папа. Я палец порезала.

— Вылечим твой палец.

— Эдичка! — через двор бежала пожилая женщина в белом воздушном платье. Остановилась у дороги, упала перед Эдиком на колени, запричитала:

— На кого же ты меня…

Джентльмен в бежевом достал фотоаппарат, стал фотографировать несчастную женщину.

* * *

В роще никого не осталось, кроме меня, Ирки и земляков. Я копал. Копал без перерыва, не останавливаясь ни на миг.

Неподалеку валялось тело Эдика-оригинала. Мать оставила его у дороги, потащила к подъезду Эдикового земляка. У того хоть сердце билось: обратной силы связь между двойником и оригиналом не имеет.

Но это всё неважно. Важно то, что я копаю и буду копать еще черт знает сколько. Пока не найду или не свалюсь от усталости.

Иринка говорит мне:

— Пап, а если мы не найдем нас?

Цепляю слой. Цепляю осторожно, чтоб не повредить живую куклу, коли она окажется тут. Землю откидываю в сторону.

— Вдруг нас уже нету? Тебя и меня?

Ирочка, девочки семи лет так не разговаривают.

— Папа, а почему под землей нет зверей и птиц?

Ирочка, я отвечу тебе честно: в жопу зверей и птиц.

Прости, конечно. С девочками семи лет так не разговаривают.

Чья-то рука. Тонкие бледные пальцы, кольцо на безымянном, длинные красные ногти.

— Папа, хватит! Я не маленькая! Слышишь?

Слышу, маленькая. Потерпи чуток. Совсем немножко осталось. Вот рукав появился, весь в мокрой земле и муравьях. Плечо выглянуло. Кофточка на женщине зеленая, знакомая до ужаса…

— Папа, вдруг мы уже умерли и сами не заметили?

Умерли?

— Умерли, потому что…

Нет-нет, мы еще не умерли. Рано нам еще умирать, да и зачем?

А вот и лицо женщины. Она не дышит, но сердце бьется. Грудь вздымается, домиком выворачивая потрескавшийся земляной пласт.

— …потому что умерла… мама?

Марина, она самая.

Нашлась.

Сажусь на корточки, убираю комочки земли с ее лица.

Иринка садится рядом. Гладит мамину голову.

— Мама…

— Эй!

Оборачиваемся.

С дороги на нас смотрит молоденький сержант. У обочины стоит грузовик. Из кузова выглядывают любопытные лица солдат. Лица измученные, грязные, красноносые. С праздничком, ребятки.

— Помочь, братишка?

Киваю.

— Помогите.

* * *

В кузове тепло. Солдаты перемигиваются. Грузовик трясет, и Ирочка покрепче прижимается ко мне. Жена лежит у моих ног. Такая же, как при жизни. Не дышит — ну и пускай. Наша семья жива, пока Маринкино сердце бьется.

Сержант протягивает мне фляжку:

— Попей, дружище. У тебя вид такой…

Спасибо.

— Тяжко пришлось? Вот так майские праздники! Что на свете творится, а… А сколько мрази повылазило!

Повылазило, это точно.

— А своего земляного я так и не нашел…

Земляного?

— Угу. Все их так называют, разве нет?

Мне казалось, их зовут земляками.

— Земляничниками, — говорит кто-то и ржет.

— Отставить, Камушкин!

Наш с Ирой двойник — Марина.

Каждая ее царапина — наша.

— Чего-чего?

— Прости, сержант, — говорю. — Пошутил я.

— Может, водочки? У меня есть чуток во фляжке. Или закурить?

Смотрю на Иринку.

Говорю:

— Нет, спасибо.

Дочка обнимает меня.

— Вот и правильно, — говорит сержант.

И выпивает водку сам.

ПРАЗДНИК МАЙСКОГО ПОЛНОЛУНИЯ

Улита Уварова. Несчастный случай

.

ЛАГ БА-ОМЕР

Марина Воробьева. Костры до неба

.

МЕЖДУНАРОДНЫЙ ДЕНЬ БИОЛОГИЧЕСКОГО РАЗНООБРАЗИЯ

Аше Гарридо. Бедный Йорик

.

ДЕНЬ ГОРОДА

День Города в Санкт-Петербурге празднуется ежегодно, в день основания, 27 мая. По традиции, празднование начинается в ближайшие к этой дате выходные, а вся неделя объявляется Неделей Города. В эти дни проходят всевозможные культурные мероприятия, к ним стараются приурочить завершение реставрации архитектурных памятников, открытие выставок и вручение премий.

Александр Шуйский. День города

Я вошел в город по воде, я всегда вхожу в город по воде и вместе с водой, — любой город, через который течет вода, ловит за ноги чаек мелкой волной, лижет прозрачным языком ступени набережных, — любой город с водой годится для меня и открыт для меня.

А уж если она плещется в подвалах, поднимается в каналах и реках, затопляет каменные берега, вспучивает краску на домах, оседает моросью на оконных стеклах, то ее город — и вовсе мне друг и брат, даже такой город, как этот, где небо давит на виски, а солнце выходит из-за туч только в редкие летние дни.

Я вхожу на рассвете, и свет разливается в небе — молоком в темной воде. Небо становится низким и прозрачным, как изнанка раковины, как белесая плоть моллюска, посреди ее придонного колыхания — взращенным жемчугом — солнце, в котором света не больше, чем в луне, а тепла — еще меньше.

Дома вдоль набережной ежатся и тянут на себя одеяло тумана, я слышу их скрип и ворчание: тут снова лопнула штукатурка, а ведь только год назад латали, там обвалилась печная труба, а краска так и вовсе уже ни на что не похожа. Это самые старые дома в городе, но я видал дома и постарше, поэтому их кряхтенье кажется мне трогательным и забавным — тщатся выглядеть стариками, а всего-то по триста лет. Но когда один, ярко-синего цвета с белыми наличниками, кричит спросонок: «Крысы, крысы!» — я кидаюсь к нему и утешаю, и глажу по стертым ступенькам. Хуже крыс для дома только гниль или пожар. И то, как посмотреть.

Любой город хорош на рассвете, особенно весной. На улицах — ни души, в шесть утра спят даже самые отчаянные гуляки. Солнце бьет низкими лучами сквозь пряди тумана, в городе дышит каждый камень, воздух подрагивает, слагает призраков из сумерек и света. Особенное, легкое время.

Но этот — этот словно нарочно создан для белесых майских сумерек. Зима, хоть и длилась до апреля, наконец-то изгнана. Старая пыль смыта дождями, новой еще не накопилось. Деревья пока прозрачны, но каждое стоит в облаке первой мелкой листвы, а на асфальте полно зеленых гусениц — тополя сбросили сережки. Город замирает, до краев полный весной и белым светом, будто то и другое ему поднесли в подарок, а он ничем не заслужил такой роскоши, даже надеяться не смел, и не верит своему счастью.

Я иду вдоль канала, вода сидит в нем непривычно низко, но я чую ее недобрый нрав. Когда-то этот город был обещан ей, ей были назначены каналы вдоль улиц, просторные набережные, пристани, корабли, сады и дворцы у самой воды. А сейчас у набережной ворочается с боку на бок разве что ресторан-плоскодонка с фальшивыми мачтами без оснастки, каналы засыпаны щебнем, сады отступили под натиском доходных домов, а из всех парусников остались только яхты, да и те томятся на самом краю, у большой песчаной косы.

Утро отступает, и погода портится. Прозрачное небо затягивают тучи, город темнеет и мрачнеет прямо на глазах. Каменные набережные становятся зыбки, как болото. Всюду пыль, мусор, какие-то обломки. Очертания домов проступают резко, словно скулы на мертвом лице. Здесь явно не помешала бы генеральная уборка, думаю я. Или хотя бы открытая форточка.

Прибирать и проветривать города можно по-всякому, но лучше всего действовать не снаружи, а изнутри. Заставить город перетасоваться и повернуться изнанкой, да встряхнуть ее как следует, чтобы задышала, а с изнанки у всякого города вода, кому как ни мне, знать об этом. Города стоят на реках и заливах, на озерах, на берегах морей. В любой городской воде — примесь соков его жителей, каменные прессы домов выжимают людей досуха, и влага идет на то, чтобы напоить новых, совсем еще бессмысленных младенцев, воду города они получают даже раньше, чем материнское молоко.